Эжен Делакруа

"Живопись - это сама жизнь. В ней природа предстает перед душой без посредников, без покровов, без условностей."

Воспоминания Георгия Адольфовича Лемана

Леман_Георгий_АдольфовичЧАСТЬ 1


Почему на меня так стимулирующее подействовала выставка М. В. Несте­рова ? Несомненно, потому, что я на ней увидал несколько портретов хорошо мне знакомых людей, дорогих по той атмосфере горячей умственной жизни, которая 8 те давние времена так чаровала и втягивала на самые вершины духовной жизни. На выставке были портреты трех таких лиц: И. А. Ильина3, о. Павла Флоренско­го , так ужасно погибшего, и на одном полотне с ним — С. Н. Булгакова5. Этот Двойной портрет — Флоренского и Булгакова — я где-то видел раньше. Пор­трет Ильина увидал здесь впервые. Когда я его увидал — передо мной воскрес­ла вся тогдашняя Москва. Москва, когда в ней откуда-то неожиданно и внезап­но появился Ильин 6. До этого момента никогда о нем не было слышно, он совсем Не был известен в университете, в частности, на нашем юридическом факультете, на котором он именно и воссиял. Я помню, он мне говорил, что у него в Вене в сейфе лежит начало его работы о Гегеле7. Из этого можно заключить, что он пробыл и вероятно не один год заграницей. Я не могу вспомнить, где и как мы с ним познакомились. Но как-то он явился ко мне, как к издателю — впослед­ствии он меня называл своим «эдитером» — с просьбой издать его работу о Ге­геле. В это время его работа была уже закончена и какой-то его знакомый еврей дал ему деньги на ее печатание 8. Однако это печатание почему-то не шло на лад и его просьба состояла в том, чтобы продолжить это неудавшееся печатание и до­вести его до конца. Я с полным удовольствием взялся за это дело и действитель­но благополучно довел его до конца. Благополучие, в частности, состояло в том, что он должен был через некоторое время защищать свою работу в качестве ма­гистерской диссертации и очень просил меня суметь ко дню диспута напечатать и второй том9. Это мне удалось, и на самый диспут я принес ему несколько эк­земпляров второго тома. Он тут же их вручил некоторым из заседавших на дис­путе профессоров и в результате ему была присуждена прямо степень доктора. Я говорю «в результате», потому что в постановлении было подчеркнуто, что это делается, в частности, «принимая во внимание появление второго тома»10. Его работа — труд необычной глубины, сложности и мало кому доступен по своей от­влеченности. Но зато он сразу поставил Ильина высоко во мнении русского об­щества, давшего ему прозвище «гегельянца», что, впрочем, не следует понимать как сторонник учения Гегеля, а именно только, как автора работы о Гегеле. Ильин сразу показал себя человеком сильного характера, резким, крайне нетерпимым, пуритански настроенным и вообще савонароловского склада и. Страстно уверен­ный в себе, непогрешим как папа, он презирал и ненавидел всех инакомыслящих или тех, поведение кого с моральной точки зрения он не одобрял. Он мне говорил, что когда на публичных его выступлениях кто-нибудь ему возражал, оспаривал его и т. п., то ему хотелось такого человека... убить! Иллюстрацией его морально­го ригоризма может служить его столкновение с Андреем Белым, по-нашему — Борисом Николаевичем Бугаевым. Ильин дружил и очень высоко ставил компо­зитора Метнера12. Мне неизвестно, что произошло между Метнером и Андреем Белым — то ли Белый что-либо неуважительное сказал о Метнере, а может быть в их личном общении у них произошло какое-нибудь столкновение — не знаю13. Но Ильин не мог остаться равнодушным к этому какому-то оскорблению или обиде, будто бы нанесенному его другу, и разрешился обширным, в высшей сте­пени резким, злобным письмом к Андрею Белому. Ильин мне это письмо прочел и явно был доволен собой, что сумел так «отделать» Белого14. Нужно сказать, что это было весьма неумно и весьма наивно. Дело в том, что Белый был челове­ком поистине детской невинности. Он, правда, мог легко о ком-нибудь выразить­ся неуважительно, даже оскорбительно, но только вот именно по этой своей дет­ской невинности. В этом легко убедиться, перечтя его интересные воспоминания. Я помню, например, его суждения о дочерях известного в свое время террориста, одного из организаторов ужасного убийства Александра II, Льва Александрови­ча Тихомирова15. Я хорошо его знал, был с ним дружен, несмотря на огромную разницу лет — 36! — был с ним на «ты». Я очень хорошо знал и его дочерей,


Надежду и Веру Львовен. Они были умны, интересны интеллектуально, значи­тельны и обладали весьма приятным безобидным юмором. Но они были очень некрасивы, черта, какой когда-то славился и их отец, особенно старшая, Надеж­да. Белому было достаточно взглянуть на них, чтобы как бы «исчерпать» всю их личность16. Такие же невинно-наивные, простодушные характеристики можно встретить в его воспоминаниях математика Млодзеевского, профессора нашего Университета, и его супруги17, другого нашего профессора — философа из весь­ма уважаемого семейства Лопатиных — Льва Михайловича Лопатина18 и мно­гих других. Наброситься на этого «невинненького» Андрея Белого с савонароловскими проклятиями было поистине наивно и нелепо. Я помню, письмо кончалось уведомлением Белого, что при встрече Ильин не считает возможным ему покло­ниться и т. п. угрозами. Помнится, я от кого-то слышал такую же оценку этого поступка Ильина, какую даю я здесь19.


Указанные мною черты этого «страстного» Ивана Александровича весь­ма ярко проявились в его общественных выступлениях. Октябрьская революция застала русское общество в сильном религиозном подъеме. И первые года рево­люции ознаменовались наполненными храмами, участием в крестных ходах про­фессоров и академиков, докладами на религиозные темы, глубокомысленными концепциями происходивших событий в аспекте религиозном и т. п. Характерно это и для Ильина. Но следует оговориться, что он стоял в этом отношении со­вершенно одиноко, и в том смысле, что не примыкал ни к одному «кружку», те­чению, равно как, насколько мне известно, не принадлежал и к тем, кого мож­но назвать «церковниками». В полном соответствии со всем своим внутренним складом, он гордо стоял как одинокая фигура, вынашивая свои личные взгляды и убежденно и страстно верил, что нашел нечто весьма нужное, если не христи­анству как таковому, то во всяком случае нашему русскому православию. То, что он нашел и к чему призывал, он твердо называл «реформацией», однако, отнюдь не связывая это с историческим лютеранством. Ильин просто полагал, что церковь как бы изживает себя, неспособна удовлетворить нынешние потребности в обла­сти религиозной и что нужно как-то обновить ее, внести какой-то новый дух в ее жизнь, сделать ее вновь жизнеспособной. Он что-то писал в этом направлении, выступал с докладами, организовывал семинары в частных домах; я неоднократ­но на них бывал. В его выступлениях слышался пафос проповедника, вождя, чуть не пророка. Однако, то что мы от него слышали, было очень мало убедительно. Он упорно подчеркивал, и это, по-видимому, было одним из него основных те­зисов, что «моя вера — это не твоя вера, а твоя вера — это не моя вера», всяче­ски подчеркивал этот чисто личный элемент религиозных переживаний. Особен­но яркое воспоминание осталось у меня об его выступлении в большой аудитории Психологического Института во дворе, так называемого, нового Университета. Он выступил все с тем же материалом, какой я уже слышал от него на его семина­рах. Интересна была самая манера его выступлений. Она была в какой-то степени театральна, но отнюдь не в том смысле, чтобы он «рисовался». Нет, в глубочайшей искренности, даже непосредственности, Ильина я твердо убежден.


Но таков был самый, так сказать, стиль его личности. Высокого роста очень худой, какой-то изможденный, похожий на «блондинистого Мефистофеля», кажется, он страдал туберкулезом, он гордо и как бы свысока оглядывал аудиторию затем вынимал из портфеля маленький, легко помещавшийся в портфеле, совсем простой работы, пультик, ставил его перед собой, клал на него рукопись и начинал читать. Всегда читал, а не говорил. Как-то сказал мне, что он что-нибудь пишет только когда у него в голове все, до последнего слова, готово; положить на бума­гу — было уже делом чисто механическим. Я, конечно, не помню содержания его выступления. Но у меня сохранились в памяти некоторые отзывы присутствую­щих, высказанные во время перерыва, который Ильин объявил перед второй ча­стью своего доклада. Помню, Н. А. Бердяев сказал, что творчество Ильина «анэротично», что было весьма справедливо. Князь А. Д. Оболенский20 заметил, что мысль Ильина не длиннее воробьиного носа. Но совершенно замечательно сказал Федор Степун, человек очень умный; в настоящее время профессор Мюнхенско­го университета. Он определил выступление Ильина, как «религиозное помеша­тельство неверующей души». Сказать лучше было невозможно. При всей моей даже любви к Ильину, я могу сказать со спокойной совестью, что весь огромный пафос, какой он вкладывал в свою квазирелигиозную проповедь, был мыльным пузырем, из которого ничего не могло получиться. На своем двухтысячелетнем пути церковь пережила много изменений и так или иначе понимаемых «реформ». Но ведь все эти реформы были проводимы людьми, носившими в глубине своей души подлинно религиозное чувство. Благодаря этому все эти реформы — из­менение обрядов, установление новых обрядов, создание молитв и т. п. носили, так сказать, имманентный характер. Рожденные религиозным путем, они явля­лись естественным развитием внутреннего содержания христианства, правосла­вия, церковности. Люди жили в христианстве, пребывали в нем и потому самая устремленность их, хотя бы и к новому, не взрывала церковь, а только раскрыва­ла в ней все большую глубину ее духа, все большую ее значительность. Ильин же стоял совершенно вне этого, стоял, так сказать «вне церковной ограды» и так, со стороны, извне мечтал в ней что-то изменить. Его «реформа» была попыткой вторгнуться в церковь именно извне и навязать ей то, что ему, ему лично, казалось разумным и нужным. Это несколько напоминало безнадежные потуги Тол­стого свое личное, слишком личное, объективировать в общеистинное и обще­обязательное. Жизненная наивность, а с точки зрения христианской и гордыня лежали, в конечном счете, в той необоснованной взбудораженное , которой так волновался и пытался волновать нас Ильин.


Во время революции Ильин сразу занял видное место в московском обществе. Я не был на том Совещании, которое было организовано в Большом театре при Керенском. Насколько мне известно, Ильин на этом Совещании выступал и стяжал себе славу оратора божьей милостию и, конечно, стал широко известенпо составу своих политических воззрений. Не могу точно вспомнить, была ли это книга, или доклад, но я точно помню, что у него была превосходная работа на тему о патриотизме21. Она очень мне нравилась и я мечтал выпустить ее в моем изда­тельстве, для чего я побуждал Ильина написать на эту тему книжку.


В заключение хочется отметить, что та «сухость», тот анэротизм, который Бердяев отмечал в Ильине, был свойственен и жене его — Наталье Николаев­не 22. Не в укор им будь сказано, их супружеский союз несколько походил на со­жительство двух старых дев. Оба они жили умственными интересами, весьма их взаимно уважая друг в друге. Помню, с каким благоговением Иван Александрович рассказывал мне о занятиях его жены романтиками, увлечении Новалисом и т. п. Но было совершенно противоестественно представить их папой и мамой, и у них, конечно, не было детей. Не в плане глубинных пластов души, не в нераздельно-целостном слиянии протекала их супружеская жизнь. Как я только что говорил о том, что Иван Александрович стоял вне церковной ограды, так я мог бы сказать, что он стоял и вне ограды брака. Такова судьба людей лишенных священного огня эроса. Прошло с тех пор, о которых я повествую, без малого сорок лет, как я нео­жиданно узнал, чем кончилось супружество Ильиных. Они покинули наш Союз в 1922 году. И там, заграницей, не знаю, при каких именно обстоятельствах, На­талья Николаевна бросила мужа23. И как это ни странно, перешла к Борису Пе­тровичу Вышеславцеву24. А странно это вот почему. Вышеславцев по своей на­туре был полной противоположностью Ильину. Насколько Ильин был страстно устремленный человек, настолько Вышеславцев был натурой не столько, пожа­луй, вялой, сколько пассивно отдающейся, наслаждавшейся, хотя бы и умствен­ным трудом и это «гутирование» жизни предпочитавший какой бы то ни было борьбе. Нетрудно себе представить какое раздражение и даже презрение должен был он вызывать в Ильине. Мне рассказывали об этом проявлении враждебно­сти Ильина к Борису Петровичу следующее. Отмечался какой-то юбилей Фих­те-старшего. Одно из университетских обществ посвятило этому юбилею особое заседание. У Вышеславцева была большая диссертация, посвященная Фихте — «Этика Фихте»25. Поэтому, вполне естественно, ему было предложено сделать на этом заседании доклад. Во время этого доклада супруги Ильины сидели ря­дом. Иван Александрович все время делал Наталье Николаевне иронические за­мечания в адрес Вышеславцева и его высказываний. Казалось, супруга разделяла такое отношение своего мужа к докладчику. И вдруг это неожиданное известие, что она ушла именно к Борису Петровичу Вышеславцеву. Произошло все это, ко­нечно, когда Ильины были вне моего поля зрения и поручиться за верность этого известия я не имею права, хотя могу сказать, что лицо, мне это сообщившее, об­ладало способностью многое знать, чего наш брат не знал — бывают такие люди.


Вот я случайно упомянул о Психологическом институте, и зароились у меня в голове мысли, связанные с этим Психологическим институтом, мысли груст­ные и даже жуткие. В конце прошлого и начале настоящего века был в Киевском университете профессором  психологии Георгий Иванович Челпанов. Широко известны его учебники логики и психологии, его работа «Мозг и душа»27, крат­кий обзор философских систем28 и пр. В начале этого века Георгий Иванович, приблизительно одновременно с князем Евгением Николаевичем Трубецким29, профессором того же университета, перешел в Московский университет. Сре­ди слушателей Челпанова в Московском университете оказался некий Щукин, сын Ивана Васильевича — Петр Иванович Щукин. Братья Щукины — Сер­гей, Дмитрий и Петр30 — сыграли своеобразную и очень заметную роль в жиз­ни русского общества. Все они были очень богатыми людьми и все были больши­ми любителями и ценителями искусства и вообще культуры. Наибольшую славу стяжал себе старший из братьев — Сергей Иванович — своим собранием фран­цузских художников. Оно было настолько богато, что к нему приезжали изучать французскую живопись... из Парижа31. Ему принадлежал большой роскошный особняк в бывшем Большом Знаменском переулке32, глубоко во дворе, как раз против бокового фасада теперешнего Министерства обороны. Вот здесь-то Сер­гей Иванович и развешивал свои приобретения. Дом его был неограниченно от­крыт для всех интересующихся его собранием, хотя это была просто его частная квартира, в которой он жил. Бывая много раз в его доме, я неоднократно видел его там, просто проходившим по комнатам. Его брат Дмитрий увлекался собиранием западной живописи. У него был особняк в Староконюшенном переулке, недале­ко от Арбата33. Я никогда у него не был, и из чего состояло его собрание — со­вершенно не знаю34. Дмитрий Иванович был единственным из братьев, которо­го я немного лично знал. Небольшого роста, как и его брат, Сергей, несколько плотный и какой-то уютно-добродушный, он был приятным собеседником, не ли­шенным юмора, делал впечатление очень культурного человека, охотно перехо­дил в разговоре со мной на немецкий язык, которым, по-видимому, владел в со­вершенстве, обнаруживая привычку говорить на нем.


Третий брат — Петр Иванович — владел большим особняком на Малой Грузинской35. Если не ошибаюсь, там теперь помещается Музыкальная школа, созданная А. В. Свешниковым. Петр Иванович не сосредоточился специально на живописи и вообще на искусстве. Он собирал вообще всякого рода историче­ские документы и разные культурные материалы, в частности, собрал много пи­сем. Когда я писал книгу о Тургеневе, мне приходилось пользоваться собранными им письмами Тургенева. В то время они уже находились в Историческом музее. Петр Иванович издавал Щукинские сборники, в которых публиковал собран­ные им материалы36. Вот этот-то Петр Иванович Щукин и был отцом упомя­нутого мною ученика Георгия Ивановича Челпанова. Сын заинтересовал своего отца своим увлечением психологией и тот дал сыну сто тысяч руб. на организа­цию Психологического института37. Таким образом, и выстроилось теперешнее здание Института38, и Челпанов получил, так сказать, широкую арену действия. Сам Георгий Иванович делал крайне странное и почему-то очень тяжелое впечат­ление39. Я не был с ним знаком лично и вообще не помню, откуда и как его уз­нал. Вероятно, мы все же где-то встретились, ибо мы всегда при встрече взаимно раскланивались. Странное впечатление, какое он на меня производил, происходи­ло прежде всего от какой-то необычности его наружности. Я затрудняюсь опре­делить, в чем именно заключалась эта странность. Мне кажется, его лицо имело в себе маленькую асимметрию. Благодаря ли этой асимметрии, если она на самом деле существовала, или почему-либо другому, его лицо выражало что-то трагиче­ское. Если все, что я говорю, было даже просто мое личное воображение, я все же каждый раз при встрече Георгия Ивановича неизменно испытывал чувство сочув­ствия к нему и жалости. И очень удивительно, что жизнь его наполнилась ужас­ной семейной драмой. Его жена была психически больной, она страдала манией самоубийства. При ней всегда находился кто-нибудь, кто ее охранял от этой ее одержимости. Однако она все-таки улучила «благоприятную» минуту и выбро­силась из окна и погибла. Георгий Иванович остался с двумя детьми — сыном и дочерью. Дочь вышла замуж за Николая Сергеевича Сухова, германиста, сына профессора нашего Университета биолога Сергея Андреевича, весьма приятного и привлекательного человека из богатой семьи текстильщиков. Будучи беремен­ной, дочь Георгия Ивановича попала в большую тесноту в трамвае и ей выдави­ли ребенка, — она умерла, можно себе представить, в каких мучениях. Остался сын, товарищ мужа сестры, тоже германист40. Не помню, в каких годах было за­теяно издание большого двухтомного немецко-русского словаря. Челпанов, как германист, был назначен то ли редактором, то ли его помощником этого слова­ря. Когда вышел первый том в нем были обнаружены различного рода «недопу­стимости». Редакция и кое-кто из сотрудников были арестованы и несчастный Челпанов... погиб41. Среди пострадавших сотрудников я помню Густава Густавовича Шпета, попавшего в далекую Сибирь и там скончавшего в одиночестве свои дни42, помню еще графиню Нину Мамуну. В это время Георгий Иванович уже умирал. Ему не сказали об ужасной участи его сына и он умер, так и не уз­нав о своем новом, уже последнем семейном горе. Десятки лет спустя мне при­шлось заниматься с аспирантами Академии педагогических наук в этом самом Психологическом институте и меня неизменно преследовал при этом образ это­го несчастного Георгия Ивановича.


Вызвав в своей памяти образ Ильина, естественно вызвать и образ Сергея Андреевича Котляревского43, человека в высшей степени замечательного, и пря­мо-таки поразительного. Трудно даже себе представить, как мог «образоваться» такой человек. Не было никого, кто мог бы соперничать с ним в чудесной полноте и огромном богатстве личности. Мне именно хочется подчеркнуть, что его замечательность заключалась не только и не столько в совершенно невероятном зна­нии, образовании, — кажется, не было ничего, чего бы он не знал. Я неоднократ­но ему говорил, что его надо посадить в бывший Румянцевский музей в качестве «живого справочного бюро», ибо его знания хватило бы на все вопросы. Он был у нас профессором по двум факультетам — юридическому и историко-филологи­ческому. У нас, на юридическом, он читал государственное право, на другом чис­лился по всеобщей истории. У него было четыре диссертации — две магистерские и две — докторские. Знал, как родной, четыре европейских языка; думаю, что приблизительно так же знал и оба древних. Но, повторяю, наиболее замечательно в нем было то, что он вовсе не был «ученым сухарем». Он совмещал свое огром­ное образование с тонким чувством формы, часто пониженное у людей усилен­ного умственного труда, чутко воспринимал искусство и, пожалуй, обладал и сам в какой-то степени даром формотворчества. Встречаясь с ним много лет в одном частном доме, о чем я еще расскажу, я слышал от него, например, интересней­шую импровизацию на тему «рождение цветов», т.е. красок. Очень углублен­но вдумываясь, вернее, вчуствываясь, в красоту мировоздания, в развертывание жизни на земле, он с большой убедительностью показал нам как бы имманент­ное расклубление всей гаммы воспринимаемых нами красок. К этой же его спо­собности я склонен отнести и его интерес и замечательную способность импро­визации, чем он до некоторой степени заразил и меня. Насколько он придавал этому важное значение, видно по тому, что он и в Университете объявил семинар по импровизации44. Кстати сказать, я думаю, что это была очень хорошая мысль побудить молодежь учиться импровизировать: это замечательно дисциплиниру­ет целый комплекс психических моментов: сосредоточенность на определенном образе или мысли, волевую собранность, ритмику самого изложения. Он делал так: брал в руки книгу, раскрывал ее, как будто собираясь читать, просил дать ему тему, образ и начинал «читать» точно и легко, не сбиваясь и не оговариваясь, без малейшего срыва. Именно так, как читают. Для полной иллюзии он повертывал страницу, как будто дочитав ее до конца. Помню мы как-то увлекшись, учинили с ним соревнование. Не помню, какие темы дал он мне, но помню, что я ему дал три темы из совершенно различных областей. Первая тема была «кирпичный за­вод». Я надеялся, что с такой «прозой» он не справится. Вторая тема была — значение для Англии англо-бурской войны и, наконец, третья — какой-то очень поэтический стих Вл. Соловьева, какой именно, конечно, не помню. Сергей Ан­дреевич прекрасно справился со всеми тремя темами, причем все время сохраняя ровный темп и необходимый ритм.


В Котляревском чувствовалась некоторая замкнутость; он не был челове­ком с широко разливающейся душой, скорее он был холодноват, не сливающийся с миром, а смотрящий на мир откуда-то изнутри. Думаю, что едва ли у него могли быть очень интимные, очень любимые друзья. Дружба, теплая любовь к человеку, мне кажется, были чужды ему и уж, конечно, не в этом было большое обаяние его замечательной личности. Эта его замкнутость, эта его, пожалуй, некоторая «са­мость», полагаю, была причиной его разрыва с московской профессурой: когда в феврале 1910 года оскорбленные идиотским поступком министра Л. А. Кассо45, бывшего нашего профессора гражданского права, по отношению к Московско­му университету, огромное количество московских профессоров подали в отстав­ку46, Сергей Андреевич не был среди них. Нетрудно себе представить, как были возмущены наши «профессора-кадеты» такой «изменой» Котляревского. Один из них, Габриэль Феликсович Шершеневич, профессор-коммерсиалист, говорили тогда, не подал ему при встрече руки 47. Уж если люди того времени вообще были лишены чувства стадности, то более всех других был лишен этого чувства имен­но Сергей Андреевич. Я помню еще аналогичного характера маленькое столкно­вение Котляревского с Валерианой Николаевичем Муравьевым48, дипломатом, много позднее в Вольной Академии духовной культуры при котором я присутство­вал49. От него и тут требовалась определенного характера солидарность, на кото­рую он не шел, провидя в развертывавшихся событиях то, чего другие не видели. Я не помню, где и как мы с Котляревским познакомились. Думаю, что это произошло так. Я еще студентом стал увлекаться итальянским искусством эпохи Возрождения. В связи с этим я, естественно, интересовался и великим Джотто и, столь же естественно и личностью Франциска Ассизского. Франциск в наших святцах и Минеях-четьях, конечно, не значился, и мне ничего не оставалось, как обратиться к святцам католическим. Вероятно, именно с просьбой таковые мне указать я и обратился к Котляревскому, которого постоянно встречал в Универ­ситете. Через некоторое время я был весьма удивлен, когда ко мне на дом прие­хал Сергей Андреевич и вручил мне огромный «золотой» фолиант «Акта санкто-рум»50, кажется, за август месяц, с житием Франциска, конечно, на латинском языке. Увы, если сам Сергей Андреевич читал по-латыни так же легко, как по-русски, то сказать это про меня было никак невозможно. Но такой вниматель­ный поступок, даже самый факт такого отношения к студенту, даже не состояв­шему его слушателем, был и удивителен и прямо-таки трогательным. Прошло несколько лет как мы встретились другим путем с Сергеем Андреевичем и наше общение приняло регулярный характер. Мы стали встречаться каждую неделю и встречи эти продолжались не менее пяти лет. Произошло это следующим об­разом. Постепенно, и как-то мало заметно для меня самого, стал образовывать­ся кружок и у меня, в моем, тогда уже небезызвестном в московском обществе, кабинете. Хотелось мне привлечь и Сергея Константиновича Шамбинаго, про­фессора русского языка нашего Университета51. Встретив где-то его, и зная его по очень далеким родственным отношениям, я сообщил ему это мое желание ви­деть его у себя. На это он мне сказал, что он будто бы неподходящий для этого человек, а вот у него есть приятель, которого он считает весьма для этого подхо­дящим и посоветовал мне этого его знакомого привлечь в мой кружок. Прошло немного времени, как мне как-то доложили, что меня желает кто-то видеть. Я во­шел в мой кабинет и увидал крупную, видную фигуру мужчины лет пятидеся­ти с лишком. Впоследствии я узнал, что его в Петербурге постоянно принимали за великого князя Алексея Александровича — генерал-адмирала. Он назвался Андреем Павловичем Каютовым52, тем самым знакомым Шамбинаго, о кото­ром последний мне говорил. Я должен самым теплым, самым любовным словом помянуть этого милого Андрея Павловича. Знакомство это, вскоре перешедшее в большую дружбу, и, смею сказать, во взаимную привязанность, имело для меня и даже для всей моей семьи огромное значение. Прежде всего, он оказался му­жем большой московской знаменитости — Надежды Петровны Ламановой53.


Из хорошей дворянской семьи, дочь гвардии полковника, она в молодые годы, уйдя из семьи и пережив неудачу в личной жизни — любимый человек, насколь­ко мне известно, умер в ее объятьях, — открыла модную мастерскую. Она обна­ружила огромный вкус, и постепенно стала одевать дам самых высоких и самых богатых кругов московского общества. У нее стали одеваться не только дамы мо­сковского купечества, но и аристократия, так, в частности, она одевала великую княгиню Елизавету Федоровну, жену московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, родную сестру государыни. Была она приглашена также и к самой царице, но они как-то «не сошлись характерами» и это отноше­ние оборвалось. Дело Надежды Петровны настолько разрослось, что постепен­но у нее стало 300 мастериц. Она выстроила огромный дом на Тверском бульваре (на внутреннем проезде, через несколько домов от Никитских ворот)54. Я слы­шал от нее, что она подавала счета богатым московским купцам в десятки ты­сяч. Курьезны были ее рассказы, как купцы «торговались» с ней — купцы лю­бят, чтобы им «делали скидки». Так, например, подаст она счет на 34240 руб. Приезжает «сам» М. А. Морозов (Тверская мануфактура) и говорит: «Надеж­да Петровна, уж вы мне уступите, скиньте 240 руб.» «Извольте, с удовольстви­ем!» Жена великого князя Михаила Александровича, графиня Брасова, урож­денная Шереметьевская, Наталья Сергеевна55, так и осталась должна Надежде Петровне 20 тыс. руб. Насколько широк был размах работы Надежды Петров­ны можно судить по тому, что она ежегодно ездила в Париж, где держала квар­тиру, закупать модный товар для своего предприятия. А закупала она этого то­вара на полмиллиона! Конечно, огромен был и доход ее — мастерская давала ей до 300 тыс. руб. в год, т. е. другими словами, по 1000 руб. в день! Она была под­линным гением костюма. Я смело утверждаю, что то, чем Станиславский был в области режиссуры, то была Надежда Петровна в области костюма56. Неда­ром они так хорошо понимали друг друга, и после революции много лет, до самой кончины Надежды Петровны работали вместе. Именно ее костюмы мы видели в многочисленных постановках Художественного театра и Вахтангова — «Женитьба Шигаро», «Зойкина квартира», «Принцесса Турандот» и др. Надежда Петровна продолжала также одевать отдельных, обращавшихся к ней дам. Для этого у нее в комнате всегда стояло несколько манекенов, на которых иногда бы­вали надеты платья. Хорошо помню, как однажды придя к ней, я увидал на од­ном из манекенов замечательной красоты платье тонкого теплого серого цвета, чудесно драпирующее фигуру. Я немедленно бухнулся на колени и положил это­му платью-шедевру... земной поклон. Как-то я сказал Надежде Петровне: «На­дежда Петровна, вы — гениальны!» На что она, как бы удивившись, что в этом можно сомневаться: «Конечно!» Да, я не преувеличиваю, она в своей области была действительно гениальна.


В моей жизни, повторяю, супруги Каютовы сыграли очень большую и очень добрую роль, как в области чисто житейской, так и в области умственной. Очень скоро после нашего знакомства Андрей Павлович пригласил меня к себе, познакомил меня с Надеждой Петровной и просил посещать их регулярно, назначив для это­го среду. А через некоторое время Андрей Павлович сообщил, что познакомил­ся где-то с Котляревским и пригласил его также посещать их по средам. Как и я, Котляревский принял приглашение и мы стали регулярно сходиться каждую сре­ду вечером у Каютовых. Таким образом, у нас образовался свой кружок, состо­явший всего из четырех лиц — супругов Каютовых, Котляревского и меня. Каж­дую встречу мы посвящали какому-нибудь определенному вопросу. Кто-нибудь, обычно, конечно, Котляревский или я, предлагали какую-нибудь тему, которая затем и обсуждалась. Я помню, ряд очень интересных вечеров с сообщениями Сергея Андреевича, например, то сообщение о «рождении цветов», о котором я уже упоминал. Помню замечательно интересный рассказ Сергея Андреевича о встречах и разговорах со Столыпиным, тоже саратовским помещиком, рассказ, занявший два вечера, и некоторые другие. Сам я, в то время изучавший славяно­филов, сделал ряд сообщений, посвященных этим доблестным деятелям русской культуры, так гнусно-цинично забытых последующими поколениями русских лю­дей. А до какого падения мы в этом отношении дошли еще позднее — я буду еще иметь возможность рассказать ниже. Наши встречи на лето прерывались, одна­ко прерывалась только их строгая регулярность, но мы неоднократно выезжали с Сергеем Андреевичем на дачу к Каютовым, когда они жили на Сходне, где мы неизменно обедали под высокими березами и продолжали наше «зимнее» обще­ние. Короткое время наш маленький кружок, уже после революции, пополнил­ся еще одним лицом — интересным и умным князем Алексеем Дмитриевичем Оболенским, бывшим обер-прокурором Святейшего Синода, в свое время то­варищем министра финансов известного С. Ю. Витте. С князем я уже был зна­ком, познакомился я с ним у Н. А. Бердяева, а потом князь неоднократно бывал у меня, в моем кружке. Князь внушал мне большое уважение, и я всегда прислу­шивался к его высказываниям. Все, что он говорил, было всегда умно и интерес­но. Вскоре князь эмигрировал и мы его, к сожалению, потеряли. В те дни никто улиц не расчищал и уйдя от Каютовых57, мы пробирались через сугробы по за­снеженной Остоженке. Наш маршрут шел, так сказать, от квартиры до кварти­ры: мы завертывали в Полуэктов переулок, где жил я58 и потому отставал от моих спутников, потом они шли дальше Мертвым переулком, где жил князь, а затем уже в одиночестве продолжал путь Сергей Андреевич в переулок Николы Плот­ника, где у него был свой дом59. Помню, князь при этих шествиях неизменно нес фонарь — никакого освещения на улицах не было. Это был самый примитивный фонарь, какой употреблялся специально в конюшнях: в нем горела стеариновая свеча. Князь все шутливо форсил, что «все удовольствие стоит двадцать копеек: 15 копеек фонарь и 5 копеек свеча». Слышал я, что при проезде за границу через Финляндию, у князя были какие-то осложнения, его не пропускали. И слышал, что Н. А. Бердяев по этому случаю удивлялся и возмущался, что «Рюриковича могли заподозрить в большевизме».

У Каютовых мы иногда, к великому моему удовольствию, садились за винт. Котляревский, конечно, в винт не играл и я уверен, что если бы ему дать в руки карты, они бы немедленно все рассыпались. Поэтому мы могли винтить только в те вечера, когда Каютовых посещал Вал. Мих. Гаитинов, царский генерал. Он был инспектором артиллерии Гренадерского корпуса, и, будучи сперва вольноо­пределяющимся, а затем и офицером этого, стоявшего в Москве, корпуса, я его знал по его посещениям нашей части в летнем лагере и присутствии на стрельбе. Однажды он нас немало насмешил. Каждому офицеру полагалось показать свое искусство в стрельбе — сперва это была трехдюймовка, а потом 48-линейная гаубица, стрельба из каковой была очень интересна. Был у нас офицер Георгий Адольфович Рихтер. Он заведовал офицерским собранием и потому на стрель­бище не выезжал. Но зато хлопотал об обеде для генерала, который, кажется, больше всего в жизни любил покушать, особенно он любил «горячие закуски». Но вот, однажды пришлось с нами выехать на полигон и милому Рихтеру. Когда очередь стрелять дошла до него, он провел стрельбу блестяще: сперва перекинул, потом недокинул, затем разделил пополам и все мишени разбил к чертям начисто, т. е. не только обстрелял, чего было бы довольно, но совершенно смел с лица зем­ли. Генерал никогда не пользовался полевой трубой Цейса, а только цейсовским биноклем, который висел у него на шее. Этим биноклем он и пользовался для на­блюдения за стрельбой. Увидев блестящий результат стрельбы Рихтера, он от­нял бинокль от глаз и торжественно провозгласил, по-видимому, как высшую по­хвалу: «шабли и майонез!» Вероятно, это была дань Рихтеру как заведовавшему Офицерским собранием и старавшемуся его повкуснее покормить. Не могу ска­зать с уверенностью, но мне кажется, не был ли он братом известного компози­тора М. М. Ипполитова-Иванова60 и не потому ли он первое время, как перестал быть генералом, занимался перепиской нот. Позднее его засадили писать уста­вы для нарождавшейся Красной Армии. Большой ненавистник дурацкого пре­феранса, этой до пошлости скучной и бездарной игры, однообразной, лишенной всякого творческого элемента, я очень высоко ставил и ставлю винт61 с его неис­черпаемыми возможностями, умными и остроумными. Недаром его изобретение приписывается декабристам, положившим в основу этой игры распространенный в те времена вист, развившим и углубившим его и создавшим эту весьма заме­чательную игру. Нужно было большое умственное падение русских людей, что­бы забыть эту чудесную игру и опуститься до преферанса — как говорят немцы: пересесть с лошади на осла. Кстати сказать, верность приписывания изобрете­ния винта декабристам подтверждается и тем фактом, что он называется «винт сибирский» и что на Западе его не знают. Его знают в Швеции, где его именуют «скрув», что по-шведски означает именно «винт» (из немецкого «шраубе», ср. наш «шуруп»). Я любовался на виртуозную игру Андрея Павловича. Интересно играла и Надежда Петровна, но совсем иначе — горячо, рискованно, увлекаясь. Так как это соответствовало и моему темпераменту, то мы обычно не менялись партнерами, как это полагается а играли «парти фикс» — неизменно друг с дру­гом, предоставляя глубокомыслие и тонкие расчеты нашим солидным партнерам. Я возвращаюсь к Котляревскому. Наружность его была вполне удивитель­на и бросалась в глаза в любом обществе. Если бы меня спросили, в чем именно была эта особенность, я бы без малейшего колебания должен был ответить — в уродстве. В самом деле, он был на редкость некрасив. Но, как известно, урод­ство не мешает значительности и эта значительность была вполне выражена в лице Сергея Андреевича. Мне казалось, в нем было некоторое сходство с известным «цукконе» — пророком Давидом — знаменитого Донателло, высоко на коло­кольне флорентийской кампанеллы62. Поразителен охват этим художником че­ловеческого лика, можно сказать, что он охватил, так сказать, весь диапазон че­ловеческого облика. Стоит только вспомнить созданные им такие «полярности», как изумительная грация, красота, женственность его Благовещения, помнится, в Сайта Кроче — прекрасная копия у нас в Музее — а, с другой стороны, поч­ти истерический ужас на лицах оплакивающих Христа и уже упомянутых Цукко­не, Поджио Браччиолини и ряд других63. Котляревский, мне кажется, как нель­зя лучше поместился бы в эту «галерею» со своей удивительной наружностью. Иногда думалось, не разумнее было бы Сергею Андреевичу родиться в каком-нибудь флорентийском кватроченто64, нежели в 70-х годах прошлого столетия в нашей мятежной и тогда уже мятущейся России. Наружность его, повторяю, не могла не обращать на себя внимание. И это внимание приходило к нему, если так можно выразиться, с двух сторон. Так, рассказывали, что заметная в тогдаш­нем московском обществе Любовь Ивановна Рыбакова, сестра писателя Геор­гия Ивановича Чулкова65, на пари обещала Котляревского публично поцеловать, конечно, отнюдь не по влюбленности, к которой была склонна. И осуществила свое намерение на каком-то концерте в Благородном собрании — ныне Колон­ном зале. И передавали, будто Сергей Андреевич ей на это сказал: «Вы очень много о себе думаете». Но, с другой стороны, им заинтересовывались и худож­ники. Так, его зарисовал Андреев, включив в свою замечательную галерею лиц, заметных на московском горизонте. Скульптурила его и Вера Игнатьевна Му­хина, эта прелестная и талантливая женщина. Я много раз встречал ее у Каютовых, и она при мне обратилась к Сергею Андреевичу с просьбой попозировать ей. У Котляревского было поместье в Саратовской губернии — 900 десятин, на которых он и вел хозяйство. Он был избран в первую Государственную Думу, состоя, конечно, «как все» в кадетской партии, после роспуска Думы подписал Выборгское воззвание66, был, как все «выборжцы» приговорен к трехмесячно­му тюремному заключению. Это заключение выборжцев не было в точном смыс­ле наказанием; смысл его был в том, чтобы лишить их возможности быть избран­ными во вторую Государственную Думу, для отбывания наказания Котляревский сговорился со своим коллегой по университету, Павлом Ивановичем Новгородцевым67, и они вместе поехали летом, когда Университет не работал, в Дерпт, где явились, как я слышал, к губернатору и... сели. Помню, Сергей Андреевич мне рассказывал, что его угнетала мысль, что он будет «заперт». Он просил не запи­рать дверь его камеры, дав честное слово, что он никогда не будет ее открывать. Кажется, его просьба была удовлетворена.


В одну из встреч у Каютовых Сергей Андреевич предложил довольно нео­жиданную тему — ему захотелось рассказать нам о своей семье, что, мне кажет­ся, свидетельствовало о его очень дружеском отношении к нам. Его мать, как он нам поведал, была урожденная Якоби, из семьи, страдавшей психическими ненормальностями. Были у него братья и сестры и, по его признанию, также под­вергались этому несчастью. Я, грешным делом, невольно подумал, что и он сам не совсем нормален, и я едва ли ошибся. Только нужно оказать, что его ненор­мальность обернулась, так сказать, в положительную сторону, ибо его способ­ности были поистине гипертрофированы, сверхнормальны, охват его познания был много выше, чем отпускаемый Господом Богом даже очень одаренным лю­дям. Наши каютовские встречи, столь для меня незабвенные, оборвались осе­нью 1927 года, когда начались мои «хождения по мукам» б8. С огромной благо­дарностью вспоминаю я, какое близкое участие и Надежда Петровна и Андрей Павлович приняли в судьбе моей семьи. Трудно себе представить, как мои пере­жили бы то трудное время без неизменной помощи и моральной поддержки этих добрых друзей наших. Надежда Петровна пережила на ряд лет Андрея Павло­вича, и я постоянно ее посещал, и всегда мне доставляло радость это мое обще­ние с этой замечательной женщиной.


Сопоставление Ильина и Котляревского интересно тем, что они были про­тивоположны, кажется, можно сказать во всех областях. Основное было, конеч­но, в их темпераментах, в их, так сказать «исходном отношении» к жизни, к миру, к людям, к культуре. Представим себе человека, стоящего в центре круга и стремя­щегося достигнуть окружность. Как известно, из центра к окружности ведет беско­нечное количество радиусов. Ильин видел только один из этих радиусов и со всей силой своего внутреннего напряжения устремлялся по этому радиусу к намеченной цели. Он ничего не видел, ничем не отвлекался, что лежало по сторонам, не на его прямом пути. Котляревский, наоборот, стоял в центре, видел все неисчерпаемое множество радиусов, т. е. путей, которыми можно было идти к той окружности, к которой «на всех парах» несся Ильин. И именно потому, что он видел все это множество, и по своему огромному образованию, знанию, богатству восприятия видел все положительное, ценное, значительное — находился в постоянной нере­шительности. Самое богатство его натуры лишало его возможности узкого выбо­ра одного какого-нибудь пути-радиуса. Умные французы говорят: «мы имеем до­стоинства наших недостатков». Это в полной мере приложимо к этим двум людям: ограниченность дарования, образования, способности восприятия, та анэротичность, которую в Ильине отмечал Бердяев, давали ему ту огромную силу утверждения, которая была основной чертой всей его личности. В свою очередь, всеохватность Котляревского, лишавшая его этой устремленности, обеспечивала ему огромную чуткость ко всему ценному и значительному в культуре и человеке. Было бы дико и нелепо предъявлять Котляревскому ту жестокую беспощадность в суждениях и поступках, которая была свойственна Ильину и отсутствие которой последний не прощал Котляревскому. Как кончил Ильин — мне неизвестно, и неизвестно никому из нас, старых москвичей. Несколько лет тому назад я интересовался судь­бой тех лиц, которые покинули наш Союз в 1922 году69. В немецкой энциклопе­дии 70 я нашел Бердяева, которому была посвящена большая статья, — Лосско-го71, Франка72, Степуна73, даже неожиданно о. Павла Флоренского, но Ильина найти не мог. Заглядывал в итальянскую энциклопедию и тоже Ильина не нашел. Единственное упоминание о нем, которое мне попалось на глаза, было сообще­ние в наших газетах, что Ильин принимал участие в организации «Херренклуба» в Берлине74. Это было объединение крупных дельцов, настроенный, конечно, от­нюдь не революционно и, как бы мы сказали, весьма классово. Ильин, несомненно, весьма подходил к этой компании, не как «делец», каковым он, конечно, никогда не был, но по своему политическому настроению, крайне и убежденно враждеб­но относившийся ко всему революционному. Я помню, с каким раздражением он мне говорил, что он не успокоится до тех пор, пока не будет восстановлена преж­няя, сметенная революцией жизнь. Видя в Ильине непримиримого и страстного противника, власть не ошиблась, выслав его за границу. Незадолго до отъезда он был по какому-то поводу привлечен к суду75. Я не помню этого повода, но помню, Ильин приезжал ко мне с просьбой выступить на этом процессе в качестве свиде­теля, и мы втроем — он привез с собой одного приятеля — обдумывали план за­щиты. В назначенное время я прибыл в суд. Однако выступать мне не пришлось. После каких-то объяснений Ильина процесс был прекращен, и когда из комна­ты свидетелей я вошел в зал заседаний, то видел, как Ильин протянул руку пред­седателю суда, совсем молодому парню рабочего типа и между ними произошло горячее «шекхендс»76. Надо думать, что Ильин довольно рано умер, его тубер­кулез вполне мог его преждевременно свалить. В противном случае он, такой зна­ток Гегеля, блестяще владевший немецким языком, несомненно, нашел бы работу в каком-нибудь из 25-ти немецких университетов, как нашел ее Федор Степун. Замечу попутно, что Степун считался любимым учеником Виндельбанда, извест­ного профессора философии Гейдельбергского университета77. Здесь в Гейдель-берге я впервые и увидал его.


Совсем иначе кончил Котляревский. Последний раз я встретил его на ули­це, на Красной площади. Мы обнялись, и поцеловались. Потом я слышал, буд­то он попал, как это ни странно, в лагерь, где и скончался. Но точно его конца я не знаю*.


Я не могу закончить мое краткое повествование о Котляревском, не вспом­нив ту «рану», какую он мне нанес, конечно, без всякого желания причинить мне боль. На одном из вечеров у Каютовых я прочел написанный мною диалог под довольно странным названием: «Разговор между галлом, никак не могущим стать скифом, и скифом, никак не могущим стать галлом»79. Когда я прочел это мое «произведение», то Котляревский сказал про меня: «настоящий писатель». В Москве не было человека более авторитетного для подобного суждения и лич­но для меня ничье мнение не могло быть более ценным. Не только пропал мой диалог, но пропали те возможности, которые оправдали бы мнение Котляревского: всю жизнь я не мог писать, а то немногое что я все-таки написал, — погибло. И всю жизнь это «напутствие» Сергея Андреевича звучало для меня жестокой насмешкой и вместо радости пролило много горечи на всю мою разбитую жизнь. Мне приятно вспомнить, что последнюю большую книгу Сергея Андрееви­ча, книгу прекрасную и значительную — «Власть и право», издал я, одно из последних моих издании.


Что касается двойного портрета Нестерова — о. Павла Флоренского и С. Н. Булгакова, о котором я упомянул выше, то воспоминания мои об этих больших и интересных людях, может быть и не менее ярки, чем о Котляревском и Ильине, но объемно они гораздо меньше. Мое общение с ними было значитель­но меньше, особенно с Булгаковым. Кроме того, Булгаков никогда не выступал публично, а о. Павел, хотя и выступал неоднократно, но только по узкому вопро­су, вопросу мне чуждому и даже малопонятному.


Сергей Николаевич Булгаков был в мое время у нас в Университете доцентом по экономическим наукам и читал у нас лекции. У него была большая двухтомная диссертация на тему о законе убывающего плодородия81. Но в это время он уже отходил от этих интересов и через интересы философские постепенно передвигался в сторону религиозную, углубляясь в богословие, что в конце концов и определи­ло его культурную значимость. Он выпустил книгу, посвященную характеристике хозяйственных взглядов отцов церкви82. Помню, как я сидел в аудитории, в ко­торой Сергей Николаевич проводил экзамен, ожидая своего вызова. Около меня сидел умный, веселый, очаровательный Дмитрий Четвериков83, из известной мо­сковской купеческой семьи. Указывая на эту книгу, которая была у нас в руках, он мне сказал: «Вы думаете, это политическая экономия? Это экономика при све­те лампады». Это было близко к истине. Потом появилась его глубокомысленная философия хозяйства84 и сам Сергей Николаевич стал... меняться. У нас на гла­зах стали изменяться его наружность и сквозившая в ней внутренняя жизнь его. Он стал отпускать себе волосы, лицо его стало выражать тяжелую, мучительную напряженность. Было ясно, что в нем происходит упорная и мучительная борьба, назревает что-то для него значительное. Никакого сближения, даже просто обще­ния, у меня с Сергеем Николаевичем не было. И моя некоторая связь с ним про­изошла весьма неожиданно и по причине мне неизвестной. Он, конечно, не мог не знать меня, поскольку я издал тогда уже не мало книг, и в том числе его коллег по факультету — Елистратова, Каблукова, Кауфмана, Познышева, Котляревско-го, Хвостова, но его я никогда не издавал и никаких «издательских» разговоров с ним не вел85. И вот почему-то он однажды явился ко мне. Я хорошо запомнил его у себя в кабинете и наш с ним разговор. Он, во-первых, сообщил мне, что счи­тает меня в родстве с ним. Он был связан с Токмаковыми (виноделие в Крыму, дачи в Симеизе). Если не ошибаюсь, его жена была Токмакова86, а они в родстве с моей бабушкой, Агр. Ал. Абрикосовой87, чего я не знал. Не могу сказать, что­бы это известие меня очень обрадовало или заинтересовало. А вот второе его со­общение оставило на меня очень сильное впечатление, как и самый факт, что он, придя ко мне, сделал мне это сообщение. Это был вечер Духова дня. Он сообщил мне, что завтра он принимает дьяконство, а на Троицу — священство88. Я толь­ко в этот момент узнал о его решении и понял, что происходило с ним все послед­нее время. Он сказал мне также, что сейчас же после этого он едет в Крым, что­бы повидаться с сыном 89. Он и уехал, но все это происходило уже в те времена, когда юг и север нашей страны враждовали, и Сергей Николаевич уже не имел возможности вернуться в Москву90. Вместе со всеми «бегущими» он направился заграницу и, насколько я понимаю, сам того не желая, превратился в эмигранта . Он обосновался в Париже и здесь развернул большую деятельность, как органи­зационно, так и теоретически. Он основал Православную духовную Академию, которой, вероятно, и управлял 92. А теоретически занял очень заметное место — он стал разрабатывать вопрос о четвертой ипостаси — Софии Премудрости Бо­жьей93. Этот сложный и весьма спорный вопрос, как известно, волновал Вл. Соловьева. У него были какие-то мистические переживания, связанные с Софи­ей-Премудростью94 и даже рассказывали очень курьезный факт, будто три жен­щины, которые в жизни волновали Соловьева, все странным образом носили имя Софии. Сергей Николаевич издал не одну работу по этому вопросу. Я этих книг никогда не читал и не видал и потому толковать на эту тему не могу. Полагаю, что мысли эти основываются на большом поэтическом монологе Софии-Премудро­сти, помещенном в Книге притч Соломоновых: «От века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда еще не существовали бездны, когда еще не было источников, обильных водою... Я родилась прежде, нежели водружены были горы, прежде холмов, когда еще Он не сотворил ни земли, ни полей, ни на­чальных пылинок вселенной. Когда Он уготовлял небеса, я была там»95 и т. д. Если постулировать непогрешимость Библии и если допустимо таким путем стро­ить идею ипостаси, то нельзя отрицать, что «соблазна» в этих словах много. В это время патриархом был у нас, после умершего Тихона, Сергий Финляндский, чело­век большого ума и огромного авторитета — превосходный портрет его на недав­ней выставке П. Д. Корина96. Он счел своим пастырским долгом выступить про­тив этого «культа Софии» и выступил с этой целью со специальным Окружным посланием. Как-то будучи у Александра Сергеевича Глинки-Волжского97, с ко­торым мы тогда выпускали 4-й том Летописей Литературного Музея98, я встре­тил там Ал. Ив. Новгородцева, брата нашего профессора Павла Ивановича. Он где-то раздобыл это послание и нам его прочел. Это послание прямо-таки пора­жало умом, ясностью мысли и вообще всем своим стилем — отнюдь не враждеб­ное к Булгакову, я бы сказал, деликатное и мягкое, оно предостерегало верующих от соблазна, разъясняло анортодоксальность самой мысли о четвертой ипостаси. Это послание напомнило мне аналогичное по уму и по ясной глубине мысли письмо Преосвященного Антония по поводу Л. Н. Толстого". Насколько мне известно, Булгаков умер в 30-х годах. В Москве оставался его брат, Алексей Николаевич. Кажется, от него шел слух, что Булгаков страдал горлом, что ему была вставлена серебряная трубка, через которую он и дышал. Возвращаясь к портрету Нестеро­ва, я должен сказать, что художнику замечательно удалось передать ту внутрен­нюю взбудораженность, напряженную взволнованность, которая в то время была так характерна для Сергея Николаевича и так бросалась в глаза. Это выражение на портрете Сергея Николаевича особенно интересно рядом с фигурой о. Павла Флоренского. В полную противоположность Булгакову, о. Павел являет собой глу­бочайшую тишину. Это человек нашедший и утоленный. То, что ему нужно, — он знает, что он искал — нашел. Поистине таким он был в жизни — успокоенность в обретенном. «Столп и утверждение истины». Тем трагичнее ужасная судьба, вы­павшая ему почему-то на долю.


 Часть 2.


Я выше упоминал, что революция застала русское общество в состоянии большого религиозного подъема. Не желая быть голословным и вспоминая от­носящиеся до этого факты, я поражаюсь, до каких размеров это движение раз­рослось и как широко разлилось по жизни. Конечно, оно начиналось исподволь и, пожалуй, первым симптомом его может служить появление такого замечатель­ного, поистине гениального мыслителя, каким был Вл. Соловьев. В силу его зна­чительности влияние его на последующих русских философов-мыслителей было весьма сильно. Вероятно, многие из них могут себя назвать до некоторой степени его учениками. В первую очередь среди таковых можно упомянуть обоих братьев Трубецких. Помню, что Соловьев как-то мистически странно приехал в усадьбу «Узкое» к князю Сергею Николаевичу «умирать» и действительно умер у него на руках100; — в жизни и судьбе Соловьева было вообще что-то подлинно мисти­ческое. Кроме Трубецких сюда же можно причислить С. Н. Булгакова, Эрна101, в меньшей степени Н. А. Бердяева и о. Павла Флоренского который шел, конеч­но, другим путем, отталкиваясь от тысячелетней сокровищницы веры. Это, так сказать, теоретическая струя этого течения. Но то же проявлялось в русском об­ществе, того времени и в области религиозной практики, т. е. в области церков­ной. Так, если говорить только о моих личных знакомых, я вспоминаю, что стар­ший сын уже упомянутого мною Л. А. Тихомирова, Александр, был ко времени моего знакомства с его отцом уже преосвященным Тихоном, епископом Черепо­вецким 102. Одно время меня нередко посещал старик камергер Симанский103 — его сын также был епископом, в настоящее время он наш Патриарх104. В то же время у Неопалимой купины служил дьяконом сын известного когда-то певца, артиста Большого театра105, Горюн Хохлов, как его называли. Пройдет немного времени, как у Покрова в Аевшине появится дьяконом Сергей Сергеевич Тол­стой106, старший династический внук Льва Николаевича Толстого. Я помню еще одного инженера принявшего священство. А в Зосимовой пустыне около Арсак за свечным ящиком стоял породистый красавец, старик Кожухов, до того зани­мавший какой-то высокий пост в Петербурге, по специальности врач. Он не толь­ко продавал свечи молящимся, но и лечил братию. Несколько позднее появились холостые священники, чего раньше не бывало: сперва женили, потом рукополага­ли. Такими холостыми священниками явились Сергей Николаевич Дурылин, та­лантливый и интересный писатель, позднее сосредоточившийся преимуществен­но на вопросах театра107, между прочим, он задолго до Художественного театра сумел поставить на сцене «Анну Каренину». Он сделал инсценировку и предло­жил ее театру в гор. Иваново. Этого никто в Москве не знал. Он сам мне об этом рассказывал и сообщил имя артистки, игравшей Анну. Я обменялся с ней несколь­кими письмами в связи с моей попыткой поставить приготовленную инсценировку романа Бальзака «Кузина Бетта». Пьеса Дурылина шла хорошо и доход от нее дал ему возможность построить дачу в Болшеве. Он шутил, что дачу ему по­строила Анна Каренина. Последние годы он жил в этой даче108. Здесь же висел его портрет работы М. В. Нестерова109. Незадолго до смерти он, как я слышал, собирал материалы о тех лицах, портреты которых писал Нестеров, с которым он был очень дружен и которого очень любил. Другим холостым священником был Сергей Мечёв ш, сын священника-мудреца Алексея Мечёва в «Кленниках» у Ильинских ворот.


Весьма интересно и многозначительно, что религиозное течение, о котором идет речь, отнюдь не ограничилось только тем, что можно назвать русским об­ществом. Мне пластически представляется это течение русского общества как река, текущая между высокими берегами. Один из этих берегов — Церковь, дру­гой — Московская Духовная Академия. Вспомним, что под грохот Октябрьской революции Русская церковь восстанавливала патриаршество, 200 лет тому назад упраздненное Петром. Несколько лет до этого в Петербурге заседало Предсоборное совещание ш. Оно интенсивно работало, и его деловитость противопостав­ляли мало продуктивной работе Государственной Думы. Я помню у Тихомирова большую фотографию этого Совещания: торжественно восседающие владыки; среди светских лиц там был и Л. А. Тихомиров. Выборы патриарха и были под­готовлены этим Совещанием. Выборы происходили в Москве, в Лиховом пере­улке в епархиальном доме ш. Я несколько раз бывал на заседаниях Собора, — он, конечно, никому не закрывал своих дверей, но столь же, конечно, никакого участия в его работах не принимал. Предстояло наметить трех кандидатов в па­триархи. Когда они были намечены, то их имена были написаны на трех запи­сочках и положены на престоле Успенского собора в Кремле. Одного кандидата я забыл, другими двумя были: Антоний Храповицкий, надеявшийся, что именно ему придется быть первым нашим патриархом (совершенно замечательный пор­трет Нестерова!), и преосвященный Тихон, долго бывший в Америке. Затем был привезен в Москву известный в то время старец Алексий из Зосимовой пустыни и вынул жребий. Выбор пал на Тихона, который и стал Святейшим Тихоном патри­архом всея Руси113. Он быстро сумел завоевать симпатии и уважение православ­ной паствы. Он долго хворал перед смертью114 и умер в первые годы революции. Его похороны в Донском монастыре, где он последние годы жил и где скончался, были одним из незабвенных зрелищ, буквально потрясших тогдашнюю Москву.


С другой стороны, как я сказал, стояла около русского общества Москов­ская Духовная Академия. Работа Духовной Академии за последние десятиле­тия до революции прямо-таки поразительна — и количественно, и качественно. Притом она интересна и значительна и своей разносторонностью. Отметим мно­готомные «истории церкви» Лебедева115, Тареева116, замечательные работы не­утомимого Лопухина. Нельзя не пожалеть, что ему не удалось довести до конца основанную им Богословскую энциклопедию. Место, незаполненное ею, до сих пор так и осталось пустым117. Очень замечательна работа Спасского под загла­вием «Тринитарные споры первых трех веков в связи с философскими течениями того времени». Вышел только первый том, автор рано умер, и его ценная рабо­та оборвалась на первом томе118. Очень замечательна работа Ивана Васильеви­ча Попова, занимавшего в Академии кафедру патристики119. Работа огромная, носящая строго исследовательский характер, много «драгоценностей» извлекшая из обширных трудов этого отца церкви. Первый том поступил в продажу. Что касается второго тома, то он, насколько мне известно, был отпечатан, но не по­ступил в продажу по чисто спекулятивным соображениям издателя, соображе­ниям не оправдавшимся. Я этот том никогда не видел120. Отдельно стоит инте­ресная работа, стоившая, несомненно, огромного труда: прочтены и напечатаны в огромном томе челобитные знаменитого Никиты Пустосвята121. Старые москви­чи помнят образ Пустосвята на картине Перова, изображающей Никиту во вре­мя страстного спора о вере в Кремле в присутствии царевны Софьи ш. Нынеш­ние русские люди этой картины, к сожалению, не видали.


В тех двух течениях, о которых я говорю, интересно, что они — и выбо­ры патриарха, и деятельность Академии — были, конечно, совершенно незави­симы от общего настроения русского обществ, И это лишний раз подтвержда­ет, каким широким и плотным кольцом религиозное течение охватило русскую жизнь того времени.


Нельзя не упомянуть о моем двоюродном брате Влад. Влад. Абрикосове ш. Сын богатого отца — прелестный особняк с колоннами на Остоженке на углу по­следнего переулка — он в молодости был порядочным кутилой, но получил хоро­шее образование, знал языки, окончил филологический факультет Московского университета. Он женился на нашей общей двоюродной сестре Анне Ивановне Абрикосовой (сестре академика), студентке Оксфордского университета, жен­щине весьма волевой, энергичной, властной. Они долго жили в Италии и, попав под соответствующее влияние, ... перешли в католичество124. Постепенно, кажет­ся не без их влияния, за ними последовали еще некоторые из наших двоюродных, в том числе и академик Ал.Ив. Абрикосов125. Вскоре Владимир Владимирович стал униатским священником и, вернувшись в Москву, развил заметную деятель­ность в пользу униатства126. Он жил в доме Иерусалимского подворья на Пре­чистенском бульваре и превратил свою квартиру в нечто вроде католического мо­настыря. Он завербовал некоторое количество адептов и продолжал действовать в этом направлении. Я помню несколько таких его «жертв», жену Н. А. Бердя­ева127, Д. В. Кузьмина-Караваева128, несколько женщин. Я в насмешку называл его «католикосом всех москвичей», и иногда, а однажды весьма резко, высту­пал против него. Мне говорили, что он запретил своим адептам бывать там, где бываю я, очевидно, это был намек на Бердяева, где я бывал постоянно. Не знаю, насколько это было верно, но сам он у Бердяева бывать перестал. Интересно, зна­чительно и не лишено некоторого трагизма было присоединение к Абрикосову на­шего православного священника Сергея Михайловича Соловьева. Это был сын Михаила Сергеевича Соловьева, сына Сергея Михайловича, нашего прославлен­ного историка, и, следовательно, племянник Вл. Соловьева. С полным основани­ем можно предположить, что в этом принятии униатства Сергеем Михайлови­чем сыграла роль та странная и поразительно необоснованная позиция, которую занял в этом вопросе его знаменитый дядя — Владимир Сергеевич. Удивитель­но и совершенно непонятно, как мог такой необыкновенно умный и философски одаренный мыслитель, как Вл. Соловьев, решить этот глубокий и сложный во­прос, две тысячи лет мучивший человечество, каким-то механическим сложени­ем131. Даже читать об этом тяжело и как-то «душно». Мне известно, что Сергей Михайлович очень любил Владимира Сергеевича и, можно сказать, благоговел перед ним. Я это очень ярко почувствовал, когда он мне показал несколько ин­тересных любительских фотографий, на которых был снят Владимир Соловьев. Сергей Михайлович был прелестный человек с прекрасной наружностью, в моло­дые годы очень красивый, но с мало устойчивой психикой, приведшей его, в кон­це жизни, в психиатрическую лечебницу, где он и скончал свои дни132. Замечу мимоходом, что он был женат на Татьяне Алексеевне Тургеневой, на сестре ко­торой был женат Андрей Белый133, близкий друг всей его молодости. То трагиче­ское, о котором я упомянул, в его обращении к католичеству, заключалось в том, что он «не выдержал»... я уж не знаю, как выразиться... тех натяжек и умолча­ний, вообще компромиссов, с которыми связано, а вернее сказать, на которых по­коится униатство, и через некоторое время порвал с о. Владимиром. Я его давно знал, как знал и его жену, но никакого общения между нами не было. Поэтому я был крайне удивлен, когда он как-то утром, наподобие С. Н. Булгакова, неожи­данно появился в моем кабинете. Он пришел специально рассказать мне об этом разрыве. Я услыхал от него целую исповедь, обширную, интересную и очень ин­тимную. Там были такие признания, от которых люди обычно воздерживаются. Были и такие вещи, которые он обещал отцу Владимиру не предавать гласности. Я помню, в частности, два таких рассказа, они меня поразили и я их поневоле за­помнил. Известно, что униатство мыслит себя как католичество с православным обрядом. Но католическая церковь и православная церковь признают пресуществление даров в различные моменты службы. Возникал момент соблазна и иску­шений. По словам Соловьева, о. Владимир разрешал возникшую сложность тем, что этот «интервал» проговаривал скороговоркой, что немало смущало Соловье­ва. Далее, в каком-то разговоре в ответ на какие-то рассуждения Соловьева о. Владимир сказал: «Что такое Христос? Христос — это касса», — слова, край­не смутившие Соловьева, и... он не выдержал. Рассказ его был очень интересен, и, как только он ушел, я немедленно записал все, что услышал от него. К сожале­нию, моя запись, как все мною написанное пропала. Этот трагизм его неустойчи­вой, но прекрасной души увеличился еще больше, когда некоторое время спустя он снова с о. Владимиром... соединился.


К этому «униатскому» течению относится еще один небезынтересный эпизод. Был в Москве некий Яков Букшпан, экономист134. Я много раз с ним встречался, сперва у Бердяева, у которого он изредка появлялся, а потом на работе в одном экономическом издательстве. Он был чистокровный еврей, сохранивший и ре­лигию своих предков. По довольно курьезной случайности этот еврей был женат на довольно симпатичной мусульманке, татарке Сарре Гиреевне. Она приняла католичество — если не ошибаюсь, «жертва» все того же о. Владимира. Я ни­когда у него не бывал, как и он у меня. Поэтому я был несколько удивлен, когда однажды, встретив меня у Бердяева, он меня пригласил к себе, назначив опре­деленный день и час для этого посещения. Когда я явился в назначенное время, то был приятно удивлен застав у него двух близких мне людей — С. А. Котляревского и Валериана Николаевича Муравьева, дипломата, сына известного ми­нистра юстиции Николая Вал. Муравьева. Выяснилось следующее: оказалось, Букшпан решил креститься и колеблется, превратиться ли ему в католика или в православного. И вот он затеял устроить у себя «спор о вере», чтобы взвесить все «за» и «против» и решить этот вопрос. Присутствовало еще несколько «ка­толических девиц», мне неизвестных и никакого участия в последующем разго­воре, к счастью, не принимавших. Вечер прошел очень оживленно, были инте­ресные, не лишенные страстности, разговоры. Мне лично доставило большую радость, что мы трое, представители православия, говорили, и притом много го­ворили, до такой степени согласно, что можно было подумать, будто мы заранее сговорились и, так сказать, распределили роли. Казалось, католичество на каком-нибудь диспуте легче защищать, чем православие, по причине его определенно­сти, догматичности, дисциплинированности, а к тому и большей примитивности. Православие этой отграненностью не обладает и потому гораздо труднее форму­лируется в определенные положения. Надо, однако, сознаться, что для нас, за­щитников православия, «диспут» в конечном счете окончился довольно плачев­но: Букшпан принял католичество. Удивляться этому не приходилось: его волевая жена, притом довольно красно говорившая, милейшая Сарра Гиреевна, была для нас непобедимой противницей. Вероятно, и о. Владимир к этому делу руку при­ложил. Замечу мимоходом, что Бушпаны жили в том же доме, что и о. Владимир.


Появившийся в Москве петербуржец Д. В. Кузьмин-Караваев, сын из­вестного профессора-генерала Владимира Дмитриевича, и посещавший кружок Бердяева, насколько мне помнится, сперва относился к униатству весьма отри­цательно; я помню кое-какие его «выпады» в этом направлении, а потом неожи­данно резко повернул к нему и присоединился к о. Владимиру. Я слышал от его брата и от посторонних лиц, что после вынужденной эмиграции он прошел какой-то колледж в Риме и затем стал, в свою очередь, преподавателем какой-то бого­словской школы, кажется, в Брюсселе. Последние известия о нем были печальны и непонятны — будто он был убит. Трудно этому поверить и совершенно непо­нятно, на какой почве это могло произойти.


Для завершения рисуемой мною картины я должен упомянуть о некоем те­чения, которое я не понимал, как не понимаю и теперь, на старости лет. В нача­ле века на знаменитом Афоне возникло течение — не ересь ли? — получившее название «имяславие» по основному своему «тезису», гласившему, что «имя бо­жье — Бог». Как сие понимать должно — не знаю. Но как бы то ни было, на Афо­не дело дошло до очень резких столкновений, преследований и т. п. В результате столкновений появились обиженные, оскорбленные, и вот в Москве нашлись за­ступники за них, т. е. лица, которые приняли это основное утверждение имяславцев и готовые содействовать их, так сказать, реабилитации. Я лично попал в эту историю совершенно неожиданно и совершенно случайно. На вечерах у Бердяева я несколько раз встречал некоего Николая Михайловича Соловьева, математи­ка. Как выяснилось впоследствии человека огромного темперамента и совершен­но фанатически настроенного135. Он был самых правых убеждений как в полити­ке, так и в религиозной области. Он в свое время перевел, не знаю с какого языка, книжку о религиозных взглядах ученых, чем был очень горд, нет-нет о ней упоминал, и позднее подвергся за этот перевод некоторому гонению, когда такие го­нения стали возможны в нашей жизни. Однажды, когда я уходил от Бердяева, он вышел вместе со мной и почему-то пожелал меня проводить до дома. Я жил близко от Бердяева, и мы очень скоро дошли до моего дома. Потом он, узнав, где я живу, стал ко мне заходить, а потом кое-кого приводить и, наконец, у меня не­жданно-негаданно и без всякого с моей стороны желания, образовался свой «кру­жок». Он очень быстро разросся и у меня сходилось до сорока человек. Я помню на этих вечерах немало интересных людей — Андрея Белого, Льва Михайлови­ча Лопатина136, И. А. Ильина, привезшего как-то князя Григория Николаевича Трубецкого137, брата Евгения Николаевича, бывал и сын последнего — Сергей Евгеньевич Трубецкой138. Неоднократно приходил и кн. Алексей Дмитриевич Оболенский, о котором я уже упоминал, бывал и Григорий Алексеевич Рачинский. Верховодил на этих вечерах неизменно Соловьев, выступал иногда с реча­ми поразительной силы. Постепенно и довольно скоро вечера, которые по своему составу могли быть интересными, стали так однобоко скучны, что я через некото­рое время этот импровизированный кружок «закрыл»139. У меня осталось совсем мало воспоминаний о чем-либо интересном на этих встречах. Помню доклад Льва Михайловича Лопатина о весьма странном и совершенно «пустом» проекте соеди­нения церквей. Всегда относясь безнадежно к этому вопросу и считая его никому ненужным, я был поражен, как милейший Лев Михайлович, будучи нашим про­фессором философии, мог увлечься каким-то чисто «арифметическим» решением этого глубокого и больного вопроса, который мучает верующих уже вторую тыся­чу лет. Проект его никого не заинтересовал и можно сказать в полной мере «про­валился». Много времени спустя я слышал, что Лопатин сумел этот свой проект напечатать где-то в Америке140. Я охотно этому верю, американцы удивительно наивны в этих проблемах и не чувствуют их глубины. Помню еще сообщение Рачинского на тему «Церковь и искусство». Но перед тем, как эти встречи у меня прекратились, произошло событие, мне кажется, довольно глупое, в котором я, однако, принял невольное участие. Вопрос об имяславии разрастался, им заин­тересовались такие умные и крупные богословы-философы, как о. Павел Фло­ренский — этот, как его некоторые называли, «русский Леонардо да Винчи» или «универсальный ученый», как его именуют немцы. Я помню два доклада Фло­ренского на тему об имяславии. Флоренский не мог не быть интересным. Поэто­му его доклады были глубокомысленны, очень насыщены интересными мыслями, хотя самый смысл имяславия оставался все так же мало понятным. Один из этих докладов о. Павел делал у меня в кабинете141, другой — в весьма любопытной обстановке. Огромный Храм Христа Спасителя был, конечно, весьма дорог мо­сквичам, да и всему русскому народу как тем, что был воздвигнут в память по­гибшим в Отечественную войну, как и тем, что изумительно венчал все правосла­вие Москвы. С памятью о павших на поле брани он соединял и память о пожаре Москвы и, пожалуй, и о «Войне и мире», столь же огромном памятнике того же события. Но именно как «храм», т.е. место моления, он любим не был. Может быть, тут действовали его огромные размеры, определявшие и его своеобразную акустику, и вообще некоторая холодность всего храма, и поэтому молящихся в нем обычно было мало. В этом отношении он сильно отличался от многочисленных маленьких приходских храмов, которыми была в то время усеяна Москва. В Мо­скве было таких храмов до 400, не считая домовых. Прекрасные слова по это­му поводу сказал как-то патриарх Тихон. Кто-то в разговоре с ним сказал, что Храм Христа не располагает так к молитве, как эти приходские храмы. Патри­арх на это сказал: «Это потому, что Храм Христа еще не намолен, как намолены эти маленькие храмы за сотни лет». Почему-то Храм Христа сразу привлек внимание москвичей в самом начале революции. Не знаю почему, в нем появилось много молящихся, организовалось общее пение молящихся. Здесь можно было встретить заметных представителей русского общества. Я помню, на клиросе чи­тал, и очень хорошо читал, Андрей Павлович Каютов, большой любитель цер­ковного благолепия, когда-то содержавший большой любительский прекрасный хор в одной приходской церкви, привлекший замечательного регента Н. М. Да­нилина, пение которого всегда привлекало много народа. Андрей Павлович на­писал очень ценную работу о церковном пении в форме писем к лучшим реген­там тогдашней Москвы — Шестакову и Данилину. Так вот, вероятно, потому, что Храм Христа стал таким центром, мы узнали то, чего раньше не знали — что под храмом имеется обширное подземелье. Оно образовалось просто из фун­дамента, на котором стоял храм, и служило по крайней мере отчасти в качестве ризницы. Мы как-то с Андреем Павловичем подсчитывали, что в храме долж­но было быть до двух тысяч риз, — нужно же было место для их хранения. Вот в этом-то таинственном и темном подземелье я и слушал второй доклад Флорен­ского об имяславии ш. Слушателей собралось много, преимущественно духовен­ство. Доклад был, конечно, опять-таки интересен, и многие чисто философские мысли, которыми о. Павел насытил свое сообщение, были интересны и значи­тельны, хотя непосредственного отношения к теме не имели.


Последним актом, связанным в моей жизни с имяславием, был подход к па­триарху. В Москве оказался афонский монах, так сказать, представитель и, пожа­луй, «ходок» афонских монахов, не то посланный в Москву, не то сам прибывший «добровольцем». Монах этот был крайне неприятен, несимпатичен, не внушал ни­какого доверия и делал впечатление совершенно некультурного и непросветленного человека. В нем не было ни тени того благообразия, которое так часто встречает­ся среди монашества. Он старался вмешаться, «влезть» в наше общество, под­вигнуть нас практически действовать в смысле «оправдания» имяславия. Он явно поддерживал связь с Соловьевым и потому всегда знал когда, куда, ему следует явиться для преследуемых им целей. Взвинченные все тем же Соловьевым мы, наконец, несколько человек сговорились посетить патриарха Тихона и выслушать его мнение по поводу этого тяжелого и малоприятного вопроса. Это было уже после революции — до революции патриарха не было — в самую разруху, ког­да в Москве никакого транспорта не было и единственным способом сообщения по городу было передвижение собственных ног. Пошли мы впятером, пошли че­рез всю Москву: от Пречистенки в Троицкий переулок на Самотеке, где в то вре­мя в патриарших покоях жил Патриарх143, Это были, конечно, сам Соловьев, всю дорогу отрывавшийся от наших стариков, очевидно, подгоняемый своим неукро­тимым темпераментом, академик-математик Д. Ф. Егоров144, я и два почтенных старца — Г. А. Рачинский и Симанский, как я уже говорил, отец нашего тепе­решнего патриарха. Я никогда раньше не видал патриарха Тихона ни в домаш­ней обстановке, ни во время богослужения, до появления патриарха мое внимание привлекли два обстоятельства.


Во-первых, невероятного размера «хоромы» — довольно низкие, какие-то «придавленные», но благодаря этому казавшиеся еще большими. Во-вторых, сейчас же появился какой-то епископ со странно у монаха короткими — как будто только что из парикмахерской — волосами рыжеватого цвета. Он поразил меня удивительным сходством с апостолом Петром, как его изобразил знаменитый Массачио в известной капелле в Сайта Мария дель Кар­мине. Это сходство меня приятно согрело далекими воспоминаниями и оно стало еще теплее, когда на мои вопрос: «Кто это такой?» — я получил неожиданный ответ, что это преосвященный Петр, тогда — не знаю какой, а впоследствии ми­трополит Крутицкий145. Человек большого благородства, как он это доказал своим отношением к Святейшему, он скоро стяжал себе большую популярность и боль­шое уважение146. Он имел замечательную внешность, был замечательно красив, а вид его в митрополичьем облачении производил неизгладимое впечатление. И, наконец, появился и сам патриарх. Огромного роста в роскошной ярко голубого бобрика рясе, под которой была еще шелковая лилового муара, в красиво поло­женном по плечам куколе — он производил прямо-таки величественное впечат­ление и мог с первого взгляда рассчитывать на полное доверие, уважение, могу сказать, благоговение. Он был вполне достойным, как мне подумалось, предста­вителем духовной власти «всея Руси». Поразительно как через целых два века «беспатриаршества», без всякого перерыва традиции, сразу новый патриарх встал как бы «в ряд» давно ушедших в вечность предшественников — Иова, Гермогена, Филарета, Иоасафа, Никона мн. др. Патриарх сел за длинный стол, на узкой стороне. Мы сели вокруг него. Кто-то, не помню кто именно, объяснил причину и цель нашего появления. Однако не успел Патриарх что-либо ответить на наше вопрошание, как сумасшедший Соловьев, сидевший ближе всех к Святейшему, бросился перед ним на колени и с рыданием в голосе, по-видимому, замученный своими переживаниями, истерически возопил: «Ваше Святейшество, скажите, имя божье — Бог или не Бог?» Мне кажется, патриарх понял, что он имеет дело с человеком, по меньшей мере, истеричным и, явно успокаивая его, мягко сказал: «Имя божье есть Бог». Я, конечно, не знаю, какой предметный смысл вклады­вал Патриарх в эти слова. Но я невольно подумал, нет ли здесь весьма отдален­ных реминисценций несторианства, до сих пор дожившего в некоторых аспектах восточного христианства.


Обратило мое внимание одно совсем ничтожное обстоятельство. На шее у патриарха висело на длинном шнурке пенсне, которое он и надевал. Это пенс­не, в отличие от столь обычных у монашествующих очков, придавало высокому пастырю какой-то светский характер, совсем чуть-чуть выбивая его из «стиля». Этот оттенок светского характера был вообще свойственен патриарху. Может потому, что он долго жил в Америке до некоторой степени вне обычной у нас в России духовной среды. Когда Патриарх был уже близок к смерти и тяжело хворал, его лечил известный московский невропатолог, мой очень хороший зна­комый, много лет меня лечивший, Николай Ильич Коротнев147. Как-то незадол­го до какого-то праздника, кажется, Крещенья, он был приглашен к Святейшему. Состоявший при нем, упомянутый выше преосвященный Петр просил Коротнева уговорить Патриарха не служить в приближающийся праздник, посоветовать ему полежать, поберечь себя, утешить его, что он поправится — тогда и послу­жит. Патриарх положил свою руку на рукав доктора и сказал: «Уж я не верю уве­реньям, уж я не верую в любовь»! Едва ли эти слова романса можно было услы­шать от кого-нибудь другого из наших иерархов слова эти, впрочем, очень тепло и симпатично звучали в устах Патриарха Тихона.


 Часть 3. 


Многочисленны и разнообразны приведенные мною факты до религиозно­го подъема в русском обществе относящиеся. Однако, было бы совершенно не­правильно считать, на этом основании, будто русское общество было так-таки одержимо этого рода переживаниями. Я привел эти факты потому, что эти явле­ния появились именно только в то время, о котором идет речь. Если мы вспомним предшествующие десятилетия, напр., 60-е, 70-е, 80-е годы, то в то время мы по­добных фактов не встретим. Это были годы скорее противоположного характе­ра _ годы сухого рационализма и скучного позитивизма. В такие эпохи культу­ра может «набираться сил», расширяться горизонтально, втягивать новые слои народа в общий культурный поток нации. Но это не эпохи углубления, не эпохи разработки «новых пластов» культуры. В этом отношении характерна фигура Бе­линского. И отрицать его заслугу в этом аспекте было бы весьма несправедливо. Но в эпоху, о которой я повествую, Белинский уже не мог быть близок и «обая­ние» «неистового Виссариона» уже померкло. Пожалуй, отношение к Белинско­му стало таким, как его характеризует Ю. Ф. Самарин148 (т. 1 его Сочинений)149.


Я не могу не сказать несколько слов о моем личном отношении к великому критику. Две вещи я никак не могу ему простить, и они отравляют для меня его личность. Первое — ужасное, гнусное, позволю себе прямо сказать, хамское отно­шение к старику Бакунину, так гостеприимно принимавшему его в своем Премухине 15°. Казалось бы, один факт подобного гостеприимства должен был бы удержать Белинского в границах хотя бы элементарной благовоспитанности. Второе — его кошмарное, жуткое, страшное «М. С.Г. »! Как можно зашифровать эти гнусные слова: «Мать святая гильотина»151. Где же «человек» в том, кто мог сказать эти слова?! А ведь за этими словами возникает вопрос: «А судьи кто?» Уж конеч­но, тот, кто говорит такие вещи, чувствует себя вправе быть и судьей — только из этого чувства и могли родиться эти ужасные слова. Всякое поставление себя над людьми, подчинение их своей непогрешимости есть такое падение, которое выключает человека из культуры. Будем помнить заслуги Белинского, для свое­го времени немалые, но... сохраним человеческое достоинство.


Я вспоминаю, что Хомяков утверждал, что история культуры колеблется между двумя аспектами. Воздавая дань своим великим учителям, он сформули­ровал их так: Freilebende и Notwendiglebende (Свободноживущий и живущий с сознанием необходимости(нем.)).


Мы вправе сказать, что русское общество моего времени принадлежит к первому. Белинский — ко второму. В большой религиозно-философской ра­боте Л. А. Тихомиров развил эти два аспекта в два течения: веру в личного бога и веру в автономную природу.


Думается, религиозное течение в русском обществе было обусловлено общим расцветом культуры. На перевале XIX и XX века в русском обществе произо­шло резкое повышение уровня культуры. Достаточно сравнить былых передвиж­ников с «Миром искусства»152, чтобы сразу, так сказать, с пластической нагляд­ностью убедиться в огромном повышении именно «художественного» элемента в нашей живописи, а постольку и культуры. Появилось много поэтов, также по­казавших высокий уровень поэзии. Уместно еще раз упомянуть Художествен­ный театр, про который тоже можно сказать, что он явил значительно большую театральность, качественно иную «театральность», чем какую мы имели до него. Это ничуть не умаляет «театральность» Малого театра, но это именно какие-то новые, до того под спудом лежавшие стороны театральности. Большое количе­ство художников властно вторглись в жизнь общества. Достаточно вспомнить таких прекрасных творцов, как Крымов, К. Коровин, Борисов-Мусатов, Бялыницкий-Бируля, Юон, Сомов, Малявин и др. Они вторглись в общий поток культуры, именно культуры, — это то, что я хочу подчеркнуть и что мне пред­ставляется особенно характерным. Сюда же надо отнести и таких тонких худож­ников, как Добужинский, оба Лансере, Бакст. В области театра нельзя забыть С. П. Дягилева, даже через далекое расстояние оказавшего влияние на русскую культуру. Появилось несколько прекрасных журналов, которые также характер­ны для той эпохи — «Золотое руно», «Аполлон» и др.


Кажется, можно утверждать, что эпохи подобных «взлетов» культуры, ка­кой в те времена переживала наша страна, всегда отличаются религиозными иска­ниями. Они не могут не закапываться в те глуби своей культуры, которые только и могут дать «категорический императив», всегда истекающий из того аксиологического абсолюта, который как «поэтическое гадание» всегда предшествует новой культуре и потому всегда лежит в основе культуры. Именно он, и только он опре­деляет, как хорошо выразился И. Киреевский, «что ум пойдет искать в мире», т. е. создает всю систему аксиологии (ценности) и порождает ту или иную куль­туру. Не случайно Геродот говорит, что в своих многочисленных путешествиях он встречал народы, не имевшие государства, и никогда не встречал народы, не имев­шие религии. Безрелигиозных культур вообще не может существовать, ибо у них не было бы «куда» идти, не было бы своего «во имя». И потому естественно и не­избежно, когда люди углубляются в свои культурные ценности, пытаются осоз­нать эти ценности, они «докапываются» до ее корней, до лежащего в ее исходе аксиологического абсолюта. Русское общество и переживало именно такую эпоху. Без уяснения этой «внутренней механики» общественной жизни и ее конструк­тивной роли едва ли можно что-либо понять в жизни культурного человечества. Существовал некий «плотный слой» в тогдашнем русском обществе, кото­рый ощущался очень четко и ярко. Даже люди, стоявшие дальше меня от «гущи» русской интеллигенции, ясно чувствовал эту спаянность русского общества. Было бы, конечно, неправильно думать, что эти люди были объединены какой-либо определенной идеологией. Тогда не употреблялось ныне столь популярное выра­жение, как общественность. Но если уж применить это слово к тогдашним ус­ловиям, то смыслом его было бы «единство разномыслии». Это не contradiction in adjecto (Противоречия между терминами лат.). Это было действительно так: люди мыслили разнообразно, но были какие-то рамки, какие-то «пределы», в которых замыкались эти разномыслия. Люди как бы плыли по одной реке, но не рядом.


Надо признать, что у русского общества не было ясного национального са­мосознания, т. е. дошедшего до сознания понимания своих национально-культур­ных ценностей и проблем. Строго говоря, мало были разработаны эти  проблемы и случалось, что люди лучше знали западную культуру, нежели свою националь­ную. В сущности мы знали только три работы, которые в полном смысле слова могут рассматриваться как памятники русского национального самосознания. Это в первую очередь знаменитая статья Ивана Киреевского о различии просвещения России и Запада, точнее — это письмо автора к Е. Е. Комаровскому, напечатан­ное, помнится в «Московском сборнике» 1851 г.153 и положившее начало тому, что принято называть «белым славянофильством». К сожалению, с самого свое­го начала это течение было — не скажу скомпрометировано, а получило какое-то не вполне серьезное значение. Ведь самое слово «славянофильство» было приме­нено Белинским именно пренебрежительно к тому течению в русском обществе, которое проявляло любовь к славянам, к «братьям-славянам». Это течение, при­влекшее внимание Белинского, представителями которого явились М.П. Пого­дин и С. П. Шевырев, имеет весьма мало общего с тем белым славянофильством, о которое я говорю. Белинский умер за несколько лег до статьи Киреевского и это­го «нового» течения уже не застал. Как-то необдуманно, автоматически это его наименование перешло на то новое, что началось с Киреевского. Это, несомнен­но, сыграло свою отрицательную роль. Не было к этому новому того глубокого, серьезного отношения, какого оно заслуживало и вовсе не с точки зрения его «ис­тинности», а просто в том отношении, что это была весьма углубленная попытка осознать специфические черты русской культуры и отличия этой культуры от куль­туры Запада. Застрявший с того времени, этот термин Белинского стал проти­вополагаться «западничеству» и не способствовал уяснению проблемы. В то вре­мя как понятие «западничества» было довольно определенно и понятно, термин «славянофильство» был весьма расплывчат, и русская мысль мало работала над разъяснением его. Было предложено моим покойным другом П. П. Перцовым154 переименовать славянофилов в «восточников», логически и предметно противопо­лагая их «западникам». Но я никогда не слыхал, чтобы этот термин употреблялся кем-нибудь еще, и я не уверен, что он достаточно точно выражает сущность сла­вянофильства. Статья Киреевского весьма глубокомысленна, очень умна и впол­не убедительна. Было бы неправильно считать, что русские люди хорошо знали эту статью. Правда, она неоднократно перепечатывалась и была благодаря этом доступна. Не знали ее все же только немногие, углубленно интересовавшиеся со­ответствующими проблемами. Но надо сказать, тот общий «дух», в каком напи­сана статья Киреевского, был чрезвычайно близок русским людям. Независимо от степени знакомства с европейской культурой, в русском обществе совершен­но определенно жило убеждение, что русская культура отлична от культуры За­пада и что при всем преклонении перед Европой, этой страной «святых могил», Россия все-таки не подражание, не стремление «стать такой же» как Европа, а, заимствуя многие культурные ценности, все же стать и быть в чем-то глубоком и основном отличным от европейской культуры. Русские люди не думали об Ари­стотеле и Платоне155, не возводили эти свои — не скажу мысли, скорее пережи­вания, почти ощущения — к этим далеким первоисточникам европейской культу­ры. Но чуждость нам Европы переживали именно в аспектах, о которых говорил Киреевский и которые, как он убедительно показал, сводились как к своим ис­токам именно к этим великим философам древности. Вся последующая умствен­ная жизнь и философское настроение русской культуры вращались именно во­круг этих двух мировых источников европейского мировосприятия.


Это проявилось на всем протяжении русской истории. В истории образова­ния Московского государства, в сложной борьбе, вызванной реформами Петра Великого, в споре западников и славянофилов, в основных течениях русской фи­лософской мысли — во всем эти два редко называемые, но постоянно постулиру­емые «начала» определяли самое основное в русском национальном самосознании.


Это можно проследить еще во времена старой Московии, в конце XVI века, очень сильно это проявлялось в жестком споре между сторонниками греческого и латинского начала в церковной жизни в эпоху первых Романовых. Отталкива­ние от рационалистической — я готов сказать аристотелевской — мысли Запа­да проявилось в блестящих и глубокомыслен работах Вл. Соловьева и в работах ряда «меньших богов»: князя Е. Трубецкого, Н. А. Бердяева, С. Н. Булгакова, В. Эрна, а также в культурно-исторических концепциях блестящего П. П. Перцова, дружбой с которым я очень горжусь, умного Валентина Александрови­ча Тернавцева156, очень замечательного Николая Соколова (переводчика Кан­та) °7. Наконец, именно это выразилось в онтологичности нашей философской мысли XX века. Короче говоря, вся история нашей «письменности» подтверж­дает такое умонастроение русских мыслящих людей.


В послереволюционное время интерес к указанной проблеме совершенно по­тух, можно сказать, «снят», и у литературоведов не хватило даже простой любоз­нательности к этому очень замечательному литературному памятнику.


Мне представляется существенным подчеркнуть, что никак невозможно ут­верждать, что работа Киреевского оказала непосредственно влияние на русское общество. И, однако, можно с полным основанием утверждать, что у всего рус­ского общества, при всем разнообразии составляющих его людей, какие-то глу­бокие основы самосознания вполне совпадали с теми основными мыслями, какие были высказаны в этой замечательной работе. Лично про себя могу сказать, что она оставила на меня сильнейшее впечатление. Под влиянием ее я стал ко много­му как в русской, так и в европейской истории относиться иначе. Получая обра­зование в Германии, изучая искусство в Италии, бесконечно любя европейскую культуру и даже «мирясь» с католичеством, к которому принципиально относясь отрицательно, я как-то «уложил» свое восприятие европейской культуры в для меня убедительную и многое мне разъясняющую схему, которой остался верен на протяжении всей жизни.


Вторым памятником русского национального самосознания являются знаме­нитые брошюры А. Хомякова о западных вероисповеданиях. Написанные на фран­цузском языке, они были тогда же переведены на русский язык и неоднократно перепечатывались158. Наиболее развитым и образованным русским людям они были хорошо известны. Они были высоко оценены, и Юрий Федорович Сама­рин в своем увлечении ими предлагал даже причислить Хомякова к Отцам Церк­ви. Если это и было преувеличением, то все же свидетельствует о большой значи­мости работ Хомякова. Конечно, нужно было иметь обостренный интерес и ясное понимание всей проблемы, чтобы интересоваться и с должной глубиной воспри­нять эти работы. Но по поводу этих работ можно сказать то же, что выше сказа­но о статье Киреевского — что все содержание этих брошюр вполне соответство­вало тому умонастроению русских людей, какое характерно для старой Московии и которое, почти инстинктивно, жило и в русском обществе XX века. Сам я хо­рошо знал эти работы Хомякова, и в моем отношении к католичеству они сыграли немалую роль. Пожалуй, без них я не дошел бы до такого отрицательного отно­шения к католичеству, до какого фактически дошел. Я преклонялся перед исто­рическим величием всей истории католичества, признавал, конечно, его великие заслуги в истории христианства, но по существу относился к нему весьма отрица­тельно, охотно упрекая его даже в ереси против догмата о церкви, ереси, предан­ной проклятию самим Христом его словами апостолу Петру: «аппагэ, сатана!»159. На почве таких моих настроении однажды со мной произошел любопытный случай. В Академии у нас, как известно, имеется кафедра по обличению западных ис­поведаний. В мое время, эту кафедру занимал настоятель Казанского храма на Ка­лужской площади священник Орлов. Поехал я как-то во время этих моих занятий к нему. Застал я его в прелестной обстановке: он на церковном дворе пилил с кем-то бревна на дрова для храма160. Он прекратил работу, сели мы с ним так приятно «по-деревенски» на бревна и стали беседовать. Но, однако, не прошло и получа­са, как наши роли странным образом переменились: он из обличителя превратил­ся в защитника, а я усиленно нападал на то, на что должен был бы нападать он. Мы оба рассмеялись по поводу этого неожиданного оборота нашей беседы. Орлов оставил на меня самое лучшее впечатление, и беседа с ним, несмотря на указанную странность ее, была для меня в значительной степени интересной.


Тысячелетний спор о соединении церквей упирался и упирается опять-таки в эту же проблему, в это же мировосприятие. Не только Флорентийский собор (1439 г.) был всегда чужд русскому мышлению, но и все последующие проявле­ния и унии и униатства161. Самая проблема соединения церквей была настолько психологически чужда русским людям, что несмотря на отдельных проповедни­ков такого соединения, никогда не «соблазняла» русского человека и ни разу эти проповеди не вызвали сколько-нибудь заметного движения в русских умах. Мы знаем немало случаев перехода в католичество, в частности, среди русской ари­стократии, но все эти случаи носили чисто личный, вполне индивидуальный ха­рактер. Вспомним князя Гагарина162, Печерина163 и мн.др. Одинокие фигуры, они так и прожили жизнь в полном отрыве от общей массы русского общества, нико­го не соблазнив, никого «не совратив» с исконно русского пути.


Таким образом, «культурное самочувствие», если можно так выразиться, в те­чение едва ли не тысячелетия, оставалось в русском обществе неизменно таким, ка­ким его утверждали И. Киреевский и А. С. Хомяков, и сохранилось вплоть до мое­го времени, независимо от того, знали или не знали русские люди указанные работы этих авторов. Что выше сказано о Киреевском, можно сказать и о Хомякове. Рабо­ты Хомякова были слишком специального характера, чтобы оказать влияние на широкую массу общества. Но эти работы как бы «совпали» с общим настроением рус­ских людей. То негативное отношение к западноевропейским вероисповеданиям, какое нашло свое глубокое обоснование в работах Хомякова, соответствовало об­щепсихологическому настроению русского общества. Мы не ошибемся, если ска­жем, что обе работы, и Киреевского и Хомякова, явились литературно-философ­ским выражением идеологического типа той чисто психологической настроенности, которая красной нитью, пусть неосознанно, проходила по всему культурно-творче­скому пути, которым шла и развивалась идейная жизнь нашей родины.


Наконец, нужно указать еще на третий литературный памятник, имевший сво­им содержанием также служение русскому национальному самосознанию. Я раз­умею замечательные статьи Ивана Аксакова об обществе, о том, что такое обще­ство и какова его роль в жизни народа и государства164. Они печатались в какой-то из многочисленных газет, неутомимо издававшихся Аксаковым. Поскольку Аксако­ва усиленно читали, эти статьи были хорошо известны русским людям того времени. Последующему поколению они известны не были, потому что не перепечатывались и появились вновь в печати только после смерти Аксакова в Собрании его сочине­нии. Они вошли во второй том его, посвященный вообще «славянофильским» про­блемам. Однако, и я вынужден повторить эту мысль в третий раз, что независимо от этих статей Аксакова, русские люди понимали и переживали проблему «обще­ства» совершенно в аксаковском духе. Это было более, чем совпадение. Это было органическое единство автора с окружавшим его обществом. Оно «породило» ав­тора и его устами осознавало себя и свое призвание. Аксаков замечательно вычувствовал и понял как настроение общества, так и самую проблему.


Основная мысль Аксакова сводилась к тому, что общество является посред­ником между широким «почвенным» слоем русского народа, между исконной «землей», которая пронизывает культуру социальных низов и духовным «произ­водством» высших культурных слоев народа, т. е. нацией. Если оставить в сторо­не какие-нибудь «хождения в народ» и постольку своего рода фетишизации этого физически живущего народа, то такое идолопоклонство было в мое время русско­му обществу чуждо. Но никогда у русских людей не проявлялось какого-нибудь «сверху вниз» отношения к этому народу, к тому, что часто называлось «про­стым народом». Напротив, можно с полным основанием утверждать, что жизнь этого «простого» народа, его обычаи, верования, его быт пользовались уваже­нием, признанием,  ценились как «хранительница» тех или иных аксиологических моментов. Я категорически настаиваю на том, что русское общество, и не толь­ко, конечно, моего времени, но и более ранних времен, переживало себя имен­но как такого «посредника». Само собою разумелось и никаких вопросов и со­мнений не вызывало сознание, почти инстинктивное ощущение, что творчество, вся умственная работа русского общества имеет своим внутренним содержанием не служение физически живущему народу, а народу в его умственном, духовном, аксиологическом плане. Никто не старался писать доступно народу. Ни темы, ни мысли, ни даже язык не мог быть доступным широким слоям народа. Все ве­ликие творения русского общества, созданные русским гением, никогда не разливались и не могли проникнуть в широкие слои населения. Они составляли куль­турную сокровищницу русского гения, духовной жизни русского народа. Работа шла весьма интенсивно, почти страстно, почти жертвенно, с сознанием твори­мых ценностей, с горячим убеждением в важности и нужности этой работы. Ак­саков сравнивал общество со стволом дерева, который проводит почвенные соки из земли через ствол к вершине для расцвета и цветения. И я опять хочу подчер­кнуть, что не под непосредственным влиянием Аксакова — хотя в свое время его много читали и очень к нему прислушивались — переживание себя как общества у русских людей моего времени вполне совпадало с концепцией Аксакова.


Неуместное и всегда безответственное упоминание о «народе» могло даже возмутить. Я помню, как однажды в моем присутствии кто-то, говоря с Бердяе­вым, упомянул народ. Николай Ал. откровенно возмутился и с негодованием вос­кликнул: «Что это значит, народ? Народ — это я!» И конечно, каждый из нас мог сказать то же самое. Всем было ясно, что народ, как и человечество, понятие абстрактное и что никакого народа конкретно не существует. И все великие дея­тели русской культуры творили не для физически существующего народа — ни­когда не уловимого и всегда неизвестного, а для духовно существующего народа, который и называется «нацией». И наша прославленная литература, так поразив­шая Запад, не «народная» литература, а «национальная» литература. Дистинкция, утраченная впоследствии, что породило немало морально и культурно печаль­ных последствий.


Все три упомянутые мною выше работы стоят как бы «в середине пути» рус­ской мысли, русского культурного потока: с одной стороны, они несомненно су­мели уловить то наше прошлое, которое привело к современности, и осмыслить его, а, с другой стороны, они сумели понять современное им состояние русского самосознания и провидеть его дальнейшее развитие. Велика заслуга этих труже­ников русского «дела» и печально, что ныне они совершенно забыты. Да позво­лено мне будет рассказать об одном факте этого «забвения».


В конце 30-х годов я работал техническим редактором Словарно-энцикло­педического издательства. В это время там печаталась Большая советская энци­клопедия. Ночью, уже в первом часу, мне подали белый лист на букву «X». Чи­таю, статья о Хомякове. К великому моему удивлению читаю, что Хомяков свои «педагогические взгляды» изложил в статье «О различии просвещения Европы и России». Подпись — Н. Мещеряков, в то время один из «первых» литерату­роведов. Останавливаю машину, отыскиваю телефон автора, звоню. «Нельзя ли попросить такого-то? » — «Я у телефона» — «С вами говорит человек вам неиз­вестный». Объясняю, кто я. «У вас имеется статья о Хомякове там-то?». — «Да, да, верно». — «Вы пишете, что Хомяков изложил свои педагогические взгляды в такой-то статье».— «Да, да, верно».— «Позвольте вам сообщить, что это статья не Хомякова». — «А чья же?» — «Позвольте Вам на этот вопрос не от­вечать». Затем я этому милому автору сообщил, что в этой статье о педагоги­ке нет ни слова, что славянофилы не употребляли иностранных слов. И как они «философию» перевели на русский язык «любомудрие», так и слово «культура» заменили словом «просвещение». На этом я разговор и прекратил, ибо решил, что сказал достаточно. Увы! За два дня до этого Правление меня премировало за то, что я обнаружил неправильную подпись под рисунком циклопической клад­ки, под которым было помечено «Микенские ворота», хотя никаких Микенских


ворот на рисунке не было. Может быть, чтобы снова меня не премировать, утром было дано распоряжение «пустить машину» и она... пошла. Так эта безграмот­ная статья и красуется на страницах Большой энциклопедии165. Хороша же до­бросовестность ее сотрудников. Кстати сказать, это далеко не единственная без­грамотность, которая украшает это издание.


Может быть, другие мои современники и иначе определили бы то общее, что объединяло русское общество моего времени, однако, я твердо убежден, что вы­сказанные мною мысли разделили бы буквально все. Я твердо убежден, что ска­зал нечто, так сказать, «не подлежащее сомнению». Пожалуй, в конечном счете, можно как нечто основное и совершенно несомненное выставить два положения: I) строго различали и никто не путал «народ» и «нация» и 2) культуру понима­ли как «возделывание» (лат. Colo, colere) неутилитарных ценностей, без которых можно жить, но без которых жизнь бессмысленна. В этом понимании культу­ру противополагали цивилизации как применение науки к жизни (технике). Все помнили крылатое слово Бердяева: «смысл жизни потонул в успехах жизни». При всем многообразии отдельных личностей, входивших в этот плотный слой общества, эти положения безусловно постулировались всеми, кто вообще заду­мывался над соответствующими проблемами. Желая себя проверить, чтобы убе­диться в своей объективности, я старался припомнить, кто из известных мне лиц мог бы не согласиться с моей характеристикой и упрекнуть меня в субъективно­сти. И я вспомнил только одного — Густава Густавовича Шпета, философа, ав­тора книги по истории русской философии, книги, которую можно характеризо­вать как «враждебно-насмешливую»166. Пожалуй довольно последовательно, хотя и столь же глупо Шпет издевательски любил Бердяева называть Белибердяевым. К сожалению, я не знаю, и, кажется, никто из нас не знал, какой наци­ональности был покойный Шпет167, но он, несомненно, не был вполне русским, и, может быть, этим объясняется его такое «отщепенство» от русского общества.


Я упомянул три самые основные работы, посвященные русскому нацио­нальному самосознанию, и про все три мог сказать, что эти работы вполне соот­ветствуют как далекому прошлому нашей истории и культуры, так и тому состо­янию русского общества, которое застал я в дни моей юности. Весьма вероятно, что русское общество вскоре вернулось бы к тем проблемам своего националь­ного самосознания, которое разрабатывали славянофилы. Я хорошо помню, как ко мне как-то приехал Сергей Николаевич Дурылин и между прочим сказал, что по его подсчету нужно вызвать из забвения, возродить к новой жизни до 60-ти забытых авторов. Я не знаю, кого именно разумел Дурылин, он никого в част­ности мне не называл. Но хорошо зная настроение и интересы его, я не сомне­ваюсь, что он разумел таких авторов, которые внесли что-нибудь в область рус­ского национального самосознания, но по небрежности общества были забыты и не сохранились в его памяти. Весьма вероятно предположить, что это произо­шло потому, что эти авторы выступали в те десятилетия прошлого столетия, когда русское общество было еще далеко от того культурного подъема, о котором я го­ворил и которое мог бы их оценить.


Я остановился только на трех работах, потому что они, так сказать, наибо­лее идеологичны и созвучны обществу моего времени. Но справедливости ради нужно упомянуть наиболее видных представителей течения, близкого упомяну­тым трем. Это — Юрий Федорович Самарин с его 11-тью томами, мрачный Кон­стантин Леонтьев, этот идеолог Софии Цареградской, закончивший постригом в Оптиной пустыни168, где, напомню мимоходом, лежит И. Киреевский и куда паломничали к прославленному старцу Амвросию многие представители русско­го общества — Достоевский вместе с В. Соловьевым; дважды приходил пеш­ком из Ясной Л. Н. Толстой; Валентин Александрович Тернавцев, оставивший огромную работу по Апокалипсису; Николай Соколов, переводчик Канта, автор значительных работ по истории русской интеллигенции; Николай Яковлевич Да­нилевский — «Россия и Европа»; Н. Н. Страхов — «Борьба с Западом»; Апол­лон Александрович Григорьев с его блестящими статьями в журнале Достоевско­го «Время»; остальные — имена их Ты, Господи, веси!


На меня оставило некоторое впечатление, что Дмитрий Николаевич Ши­пов169 в беседе с Государем Императором, когда речь шла о том, чтобы ему по­ручить министерство, не поколебался выступить с откровенно славянофильски­ми концепциями. Шипов был весьма видным представителем русского общества и постольку знаменательно, что «искра тлелась». Я не хочу этим сказать, что Дмитрий Николаевич хорошо справился бы со своей задачей. Напротив, я ду­маю, что он не был подходящим человеком для предлагаемой ему деятельности. В частности, он был слишком мягким, деликатным и осторожным человеком, что­бы крепко держать руль той огромной машины, которую ему тогда пытались пред­ложить. Властность, столь нужная в этом положении, ему была чужда. Да и во­обще такая государственная деятельность едва ли подходила славянофилам. Они были больше созерцателями и мыслителями, нежели практическими деятелями.


Тот слои русского общества, о котором я говорю, мне представляется тол­стым и плотным. И на разных глубинах, в разных уровнях этого слоя, этой «тол­щи» происходила самая разнообразная и различной интенсивности работа мыс­ли и чувства, пропитывавшая весь состав русской интеллигенции. Именно такова была русская общественность того времени, понимая под общественностью един­ство разномыслии в довольно четких пределах, в довольно четких границах. Люди как бы плыли по одной реке, по одному течению, но конечно, не рядом. Внутренняя жизнь, так сказать «биение жизни» в этой среде было весьма интенсивно, и именно это обстоятельство делало русское общество «питательной средой» ве­личайших взлетов русской культуры того времени. Средой — действовавшей, так сказать, и активно и пассивно, но всегда плодотворно. Самым ярким, самым убе­дительным подтверждением истинности этого утверждения служит Художествен­ный театр. Нет слов, нет красок, нет никакой возможности описать то волнение, ту творческую возбужденность, то внутреннее горение, которое вызвало появление этого театра. С первого момента, с первого его спектакля Москва всей силой сво­ей любви влюбилась в него. И можно с полным основанием сказать, что Москва, московское общество и создало этот театр. Недостаточно было даже таких гиган­тов театрального искусства, как Станиславский и Немирович-Данченко, чтобы создать этот театр. Нужны были какие-то «сыны и дщери» русского культурно­го общества, чтобы пойти к этим «вождям», чтобы загореться тем ярким, жарким костром, каким стал Художественный театр. Но и этого мало — нужен был еще и зритель. И этого зрителя в целом нескончаемом потоке дало русское общество. Огромные творческие силы разбудил, вызвал к жизни, перевел из латентного со­стояния в действенное этот поразительный театр и тем самым вызвал огромный взлет всей русской культуры того времени. Что-то невыразимо глубокое расшеве­лил этот театр в русской душе. В моей памяти хранится яркое, для меня незабыва­емое воспоминание о встрече с одним из главных деятелей Художественного теа­тра — Александром Леонидовичем Вишневским170. Мне одно время пришлось заниматься с сыном артистки Художественного театра Аллы Константиновны Та­расовой 171. В это время художники жили уже в отстроенном для них доме в Глинищевском переулке ш. В одном подъезде жила Тарасова, в другом — Вишневский. Перед домом сделаны были маленькие балкончики на самой земле, на ступеньку выше тротуара. От улицы они были отгорожены небольшой балюстрадой. Как-то выходя от Тарасовой, я увидал сидевшего на вынесенном для него стуле Вишнев­ского. Я давно его не видал и был поражен его наружностью — его трудно было узнать. Человек большого роста, он страшно пополнел, стал положительно по­хож на слона, лицо его стало огромным, одутловатым. Несмотря на мое самое ни­чтожное знакомство с ним, я даже не уверен, что он меня узнал, увидав меня он встал и подошел к балюстраде, чтобы поговорить со мной. Я остановился и ска­зал ему: «Александр Леонидович! Вам два земных поклона — за Бориса Году­нова и за дядю Ваню!» — «Да, да, я и сам чувствую, что я что-то сделал. Когда я иду по улице, я все время слышу "дядя Ваня", "дядя Ваня"». Что это было вер­но, я это знал: как-то я на Кузнецком мосту встретил Вишневского и слышал, как публика все время, встречаясь с ним называла его «дядей Ваней». Прошло еще два-три дня и сцена повторилась: я опять вышел от Тарасовой, опять увидал Виш­невского, опять он подошел поговорить со мной. И тут я ему сказал: «Александр Леонидович! Я эти дни думал, почему Вы нас так потрясали своим дядей Ваней и решил; потому что Вы заставляли нас плакать самыми сладостными русскими слезами!» У Вишневского навернулись слезы, он обнял меня своими обширными объятьями, его слезы потекли по моей щеке. Да, мы нередко плакали в Художественном театре: «самыми сладостными русскими слезами». Вспоминается рас­сказ Горького, как присутствуя на 39-м спектакле «Дяди Вани», он плакал, пла­кали его соседи, плакали сами актеры, «хотя — прибавлял Горький — я натура совсем не нервная». Самые сокровенные струны русской души заставлял звучать Художественный театр и потому-то и жил в какой-то огромной душевной глуби­не в каждом из нас. Отсюда, из этой глубины мы и любили его, служили ему ве­ликим делом восприятия его. Много, конечно, этому содействовал Чехов. И как-то неестественно и больно, что театру присвоено имя Горького. Сколь ни блестящи его пьесы, все же «родным» был театру не он, а Чехов, которого как драматурга и создал Художественный театр. С Горьким у театра даже были серьезные стол­кновения и разномыслия. Недаром Станиславский сказал, что Чехов «вечный ав­тор Художественного театра». Впрочем, не будем обижаться: Горького прикрепили к театру те, кто не имел великого счастья плакать в этом театре «самыми сладост­ными русскими слезами». А сами художники добродушно утешались невинной шуткой, что будто предполагалось переименовать памятник Пушкину в памятник Горькому, но... почему-то это не состоялось.


 Часть 4. 


Я должен сознаться, что у меня нет каких-нибудь очень ярких воспомина­ний об университете. Мне кажется, я не вполне слился с массой студенчества. Я и тогда чувствовал себя как-то «обособленно», так воспринимаю и теперь за­дним числом свое отношение к студенчеству. Причина, я полагаю, тому двойная. Во-первых, конечно, просто моя «мало коллективная» натура, склонность к са­моуглублению, погруженность во внутреннюю свою жизнь, что я замечал в себе еще в бытность гимназистом. Во-вторых, может быть, тут сыграла роль моя уни­верситетская жизнь до поступления в Московский университет. По окончании в Москве гимназии я уехал в Германию. Этот год моя семья собиралась прожить заграницей, и отец предложил мне тоже уехать с ней. Родители мои поселились на зиму в Дрездене, а я поступил в ближайший университет в Аейпциге. Это дало мне впоследствии повод шутить, что мы с Гете учились в Аейпциге. Я прибав­лял к этому, что потом Гете поехал во Франкфурт, а я — в Гейдельберг. Все это было совершенно верно. Немецкое студенчество не только не было мне близким, но даже вызывало у меня отталкивание. Я получил очень большое количество приглашений вступить в корпорацию, по нескольку в день — это было настоящее вербование — и все предложения отверг без всякого колебания. Может быть, это было глупо: раз уж я попал в немецкий университет, было бы, несомненно, раз­умно глубже проникнуть в жизнь немецкого студенчества, знакомясь тем самым и вообще с жизнью страны. Но я не мог не воспринять некоторые очень положи­тельные, могу сказать «культурные», черты немецкого студенчества. Одной из по­ложительных черт, внушавших мне уважение и поневоле впитанных мною, было безукоризненное уважение к личности и труду профессуры. Лекции усиленно по­сещались, внимательно слушались, многими записывались. Некоторые профес­сора чтение перебивали диктовкой. Студенты сидели до конца лекции. Я помню, как во время лекции профессора-экономиста Стиды, из прибалтийских баронов, ушли три студента. Профессор прервал чтение и выразил свое возмущение таким поведением студентов. Не лишено интереса, что аудитория никогда не аплодиро­вала и никогда не смеялась. Одобрение смех, даже «приветствие» профессора, на­пример, в день юбилея или чего-нибудь подобного, все это выражалось топаньем ног, чем веселее — тем сильнее топанье. Если какая-нибудь фраза профессора была в каком-нибудь дальнем углу плохо услышана, то сидевшие в этом углу на­чинали шуршать ногами. Профессор поворачивался к тому углу и повторял неяс­но произнесенную фразу. Я вернулся в Москву с такими впечатлениями, можно сказать, пожалуй, навыками студенческой жизни. И этим моим навыкам резко противоречили впечатления от московского студенчества. Отнюдь не склонный к «сухой» дисциплине, свойственной немцам, я, однако, очень резко отрицатель­но воспринял то, что не могло не броситься в глаза в Московском университете. Я помню в Гейдельберге, куда я на лето переехал из Лейпцига, некоторые профес­сора начинали лекции в 7 часов утра, — и их слушали. Так начинал свои лекции, например, проф. Готхейн, экономист, и в частном разговоре мотивировал это же­ланием освободить себе весь день, как он выразился, «для науки». У нас в Мо­скве лекции начинались поздно, и очень немногие студенты их посещали. Надо прямо и решительно признать, что никакого уважения ни к профессорам, ни к их лекциям не было заметно. Студенты собирались часам к 12 и часов до 2-х ходи­ли целой толпой взад и вперед по широкому коридору, в который выходили ауди­тории — я говорю о нашем юридическом корпусе. Это был в полном смысле сту­денческий клуб. Здесь встречались приятели, толковали на самые разнообразные темы, не имеющие никакого отношения к читаемым лекциям, весьма вероятно, что немалое место в этих беседах занимали вопросы партийного характера. Ауди­тории нередко прямо-таки пустовали. А если и посещались, то целые толпы сту­дентов то входили, то выходили. Никто явно не считался с тем, до какой степени это движение мешает профессору сосредоточиться на читаемом. Полное неува­жение к нему меня с моими «европейскими» впечатлениями глубоко возмущало. Тех профессоров, которых я слушал, я считал своим долгом посещать регуляр­но, никогда их лекции не пропускал и, конечно, не уходил из аудитории, если они мне даже «надоедали». Я охотно слушал Ф. Ш. Кокошкина — государственное право, С. А. Познышева — уголовное право, И. А. Каблукова — политическая экономия, П. А. Минакова (моего дядю) — судебная медицина. Прекрасно чи­тал Кокошкин. Оратор божьей милостью признанный политический оратор-ка­дет, он очень вдохновенно и ярко излагал свой предмет. Не выговаривая несколь­ко букв, он увлекал самим ритмом своей речи. Приятно читал Познышев. Очень живой человек, он начинал говорить с того момента, как нога его вступала в ау­диторию и всходил на кафедру уже, так сказать, в потоке слов. Каких-либо глу­боких концепций криминалистического характера мы от него не слыхивали. Он не был склонен к широким построениям в своей области, не вносил каких-ли­бо широких философских концепций в свои лекции, но читал живо, интересно и в намеченных рамках содержательно. Я был с ним в добрых отношениях, не­редко у него бывал и неоднократно издавал его учебники по уголовному праву, тюрьмоведению и др. Любил я лекции милейшего Н. А. Каблукова. Экономист больших заслуг в области прославленной русской земской статистики, он читал суховато, очень, так сказать, фактично, но всегда содержательно. Как-то раз я пе­режил за него немалую «боль». Он читал в довольно большой аудитории, и вот однажды в ожидании его появления мы сидели в этой аудитории... вдвоем с од­ним товарищем. Помню, как Николай Алексеевич вошел, и, увидав перед собой «пустыню», как-то весь обмяк, в бессилии повесил руки и остановился в полной растерянности. Мы с товарищем встали и заявили, что уходим и затруднять его чтением лекции нам двоим не можем. Николай Алексеевич так решительно запротестовал против нашего ухода, что нам поневоле пришлось вдвоем прослу­шать его очередную лекцию, А в это время слышался гул разгуливавшей по ко­ридору толпы студентов. Я невольно вспомнил дисциплинированность немецких студентов, и вспомнил с уважением. Эта ужасная, просто элементарная невос­питанность нашей студенческой молодежи так и осталась у меня тяжелым вос­поминанием моего студенчества. Этот милый Н. А. Каблуков отличался в жизни некоторыми удивительными странностями. Я неоднократно выпускал его рабо­ты и много раз бывал у него на квартире. И тут мне бросились в глаза некото­рые из этих странностей. Так, перед его письменным столом, на котором он ра­ботал, вместо кресла или стула стояла качалка. Как он ухитрялся, сидя на таком «зыбком» основании, притом очень низком, писать — совершенно непонятно. Тут же стоял небольшой книжный шкаф со стеклянными дверцами. Шкаф был туго набит книгами, все без переплета, по-видимому, большей частью земскими сборниками. Все книги были засунуты корешками внутрь шкафа, и ни на какой книге не было видно, что она собою представляет. Очевидно, что никакой книги в этом хаосе найти не было возможности, а он все продолжал «напихивать» туда новые книги. В последний год моей университетской жизни у Николая Алексее­вича образовался хорошо работавший семинарий, из которого вышло несколько заметных экономистов. Как-то мы решили всем семинарием сняться, что и осу­ществили у «Паолы», большого мастера своего дела.


Что касается отдельных профессоров, то у меня нет каких-либо более ярких воспоминаний о них, хотя я знал довольно многих и у некоторых бывал и дома, например, у Кокошкина, Мануйлова, Каблукова, Познышева, Хвостова, Котляревского, Ильина, Трубецкого, кроме того, у меня бывали Дмитрий Моисеевич Петрушевский, А. М. Лопатин. Довольно много мне пришлось общаться с Вени­амином Михайловичем Хвостовым. Он был у нас профессором римского права. Надо полагать, что он изрядно знал этот предмет, занимавший на нашем факуль­тете весьма почетное место. Но умственный уровень был ужасен. Это был нео­быкновенно глупый человек, служивший постоянно мишенью шуток, острот, из­девательств. Притом он отличался большой важностью, что придавало его фигуре довольно комичный вид. Я давно заметил, что умные люди почти всегда знают, что они умны, а глупый человек никогда не подозревает, что он дурак. Недаром говорят, что дураки бывают простые, важные и ученые. Вениамин Михайлович мог служить тому иллюстрацией. Книги его не могли, конечно, не отразить это его свойство, хотя, каюсь! я неоднократно его издавал.


Осталось у меня яркое, но совершенно мимолетное воспоминание о Павле Гавриловиче Виноградове, хорошо знакомом тогдашней учащейся молодежи, по­скольку в наших гимназиях был принят его, весьма неплохой, учебник по исто­рии — древней, средней и новой. Виноградов не был нашим профессором. Когда-то давно у него были какие-то неприятности, и он покинул Россию, переселился в Англию и там стал профессором Оксфордского университета. Во время мое­го студенчества он приезжал в Москву и посетил наш университет. Это и была моя единственная встреча с ним. Огромная и очень полная фигура, гордо-презри­тельное выражение — очень, извините, но позвольте мне быть точным! — «мор­дастого» лица, он вполне заслужил ту острую и злую характеристику, которую с одному ему свойственной остротой и меткостью прилепил к нему В. В. Роза­нов: «У Виноградова такой вид, как будто он едет на бал, где будет главной лю­строй!» Это было действительно так.


Говоря о московских профессорах, я не могу не рассказать интересный случай, происшедший во время моего экзамена по международному праву. Профессором международного права был у нас граф Леонид Алексеевич Комаровский. Худой, изможденный, с длинной бородой, расчесанной на две стороны, он имел довольно важный, «генеральский» вид. Экзамен происходил таким образом: профессор сидел за небольшим столом. По бокам его сидели двое студентов — один отвечал, другой обдумывал билет и готовился к ответу. Вызвал граф меня, я взял билет и занял сво­бодное место. Продолжая экзаменовать вызванного раньше меня, граф неожидан­но вызывает еще третьего студента. Тот берет билет, но сесть ему около профессо­ра уже негде и он отходит к амфитеатру и садится на стул, стоящий перед первым рядом амфитеатра. Конечно, он сообщает номер своего билета сидящим в первом ряду товарищам, и те добросовестно ему вбивают в уши соответствующий матери­ал. Профессор отпускает экзаменовавшегося и, не обращаясь ко мне, приглашает этого третьего и начинает экзаменовать его. Вопрос профессора гласил: «Скажите о блокаде». Я клянусь, что я ни на йоту не преувеличиваю, — милый Саша не толь­ко не мог ответить на вопрос, но он даже не издал ни единого звука, он даже ничего не промычал. Граф обращается ко мне: «Скажите вы». Я отвечаю, тема легкая, ин­тересная, и я отвечаю не без удовольствия. Граф задал Сашеньке еще три вопроса, и Сашенька ни разу не открыл рта. Тогда происходит нечто фантастическое. Я за­был сказать, что на все вопросы, после графского «скажите вы», отвечал я. Пред­мет я знал хорошо и получил «отлично». Однако вместо того, чтобы отпустить меня, граф берет у Сашеньки зачетную книжку и ставит ему... «отлично», к великому, конечно, моему удивлению. Но при возвращении Сашеньке книжки все разъясня­ется, ибо граф торжественно возглашает: «Папаша всегда шел отлично!» А папаша был министр иностранных дел Извольский. Поистине: «По отцу и сыну честь!» Ко­нечно, я должен был возмутиться: «Ваше сиятельство! Что вы делаете?!» Но я был только студент, пришел экзаменоваться, и я... промолчал.


Нет никакого сомнения, что в жизни московского студенчества моего време­ни немалую роль играла политика. Борьба и распря между эсдеками и эс-эрами была весьма напряжена. Ноя лично стоял совершенно вне этих интересов и со мной даже никогда не велись разговоры на какие-либо политические темы. Всю мою юность я прожил абсолютно вне какой бы то ни было политики. Ни у моей се­мьи, отца, дядей как со стороны отцовской, так и со стороны материнской, я ни­когда не слыхал никаких политических мнений, суждений, не наблюдал никаких политических интересов. Впервые о политике заговорили вокруг меня примерно в 1905 году, когда эти интересы бурно ворвались в жизнь тогдашнего общества.


В университете, профессура которого почти поголовно принадлежала к ка­детской партии, влияние этого политического течения чувствовалось довольно сильно. Очень волновали меня, тогда гимназиста последних классов, происхо­дившие в то время в Москве съезды земских и вообще общественных деятелей. В это время в тех или иных частях Москвы было сильное движение, напоминав­шее то оживление, которое я так любил в последние дни перед Рождеством, ког­да нарочито ходил по улицам центра, чтобы впитывать в себя это предпразднич­ное волнение и какую-то сладостно волновавшую суету. Я знал, где съезжаются, где собираются эти деятели, любил смотреть на это движение, очень редко узна­вая кого-нибудь лично. Во всем этом движении с теперешней точки зрения мы не нашли бы ничего в точном смысле слова революционного. Все это движение и не стремилось к революции, пожалуй, вернее было бы сказать, что это движение гораздо больше старалось избежать революции, так сказать, обойтись без нее. Оно было настроено, хотя твердо и напористо, но все же по самой природе своей впол­не мирно. Была в этом, течении очень твердая уверенность, что оно добьется сво­их целей и что добившись их, оно подлинно устроит жизнь разумную и вознесет государственное бытие на большую культурную высоту, поставив на прочный фун­дамент права и справедливость. Первая Государственная Дума была, как известно, почти исключительно кадетская. Председателем был выбран, почти единогласно видный московский профессор-юрист Сергей Андреевич Муромцев, в свое вре­мя гонимый и лишенный возможности продолжать свою преподавательскую дея­тельность173. Он вернулся в Московский университет только уже после роспуска Государственной Думы. Я хорошо помню его появление в самой большой аудито­рии нашего юридического корпуса — богословской — где я соучаствовал в той дикой буре приветствования, какой его встретила наша университетская молодежь. Все углы, все проходы, вся эстрада — все было забито студентами. Явно сильно взволнованный, Муромцев произнес небольшую благодарственно-приветственную речь и довольно сухо приступил к лекции, уж не помню на какую тему. Доволь­но курьезно, что стоя на эстраде, совсем близко к Муромцеву, я видел тот кон­спект, по которому он говорил, и та манера, как этот конспект был наброшен, на­учила меня, когда я позднее читал много лекций по русской литературе, прибегать к этой самой манере — она оказалась замечательно удобной. Хорошо помню, как я последний раз видел Муромцева. Я проходил по теперешней Манежной площа­ди мимо Национальной гостиницы и увидал в окне Муромцева, сидевшего за сто­лом. Под старость, когда его волосы были уже совершенно белыми, Муромцев был необыкновенно красив. В более молодые годы я помню его еще брюнетом с ред­кими серебряными прядями — тогда он не делал впечатления красивого мужчи­ны. А теперь, смотря на него, невольно думалось, что красивее старик быть не мо­жет. Через несколько дней после этой моей «встречи» с ним стало известно, что он скончался в этой гостинице, лежа в постели. Тогдашнее общественное мнение было твердо уверено, что было это самоубийство и, как уверяла тогдашняя молва, что это было вызвано влюбленностью в одну из своих дочерей. Установить прав­ду или фантастику в подобных случаях едва ли возможно. Я знал и сына Муром­цева Владимира. Он был похож на отца, пожалуй, красив, но явные черты матери его сильно портили. Его мать была известная певица «первая Татьяна» — Кли-ментова-Муромцева174, очень давно разошедшаяся с мужем.


Никакого отношения к партии я, конечно, не имел, но один случай меня на короткое время несколько приблизил к ее деятельности. Мы жили в то время в большом старом особняке на Воронцовом поле в ряду прекрасных особняков. Улица шла по-над горой, над Яузой, открывая чудесный вид на Заяузъе и За­москворечье. Недаром на этом же откосе по Садовой стоит и знаменитый особ­няк когда-то Гагариных, последнее время Найденовых, строенный знаменитым Д. И. Жилярди — одно из самых замечательных созданий этого великого ху­дожника. Особняк был слишком велик для нашей семьи, и отец предложил одну комнату своему товарищу по гимназии, которого я должен с большой благодарностью упомянуть — Ивану Юльевичу Марку, французу, — многим я ему обя­зан в эпоху моего возрастания. Достаточно сказать, что мы с ним много раз про­играли в четыре руки все симфонии Бетховена и бесконечное количество раз его Эгмонта. Общим товарищем его, как и моего отца, по гимназии был известный московский общественный деятель и член четвертой Государственной Думы Ни­колай Николаевич Щепкин175. Как-то Щепкин предложил И. Ю. Марку взять на себя маленькую техническую работу по распространению литературных матери­алов по провинциальным газетам. Иван Юльевич пригласил меня принять в этом участие, на что я охотно согласился. Эта работа меня познакомила со Щепкиным и некоторыми техническими работниками партии. Эта ничтожно-маленькая рабо­та была единственным моим соприкосновением с партийной жизнью буквально за всю мою жизнь. В университете у нас «кадетская» струя была очень сильна, особенно на нашем юридическом факультете. Тут читали лекции и вообще в зна­чительной степени «делали погоду» такие видные деятели партии, как уже упомя­нутый Ф. Ф. Кокошкин, читавший государственное право, конечно, вполне в ка­детском духе, П. И. Новгородцев, читавший историю государственных учений, видный деятель партии, Г. Ф. Шершеневич, юрист-коммерсиалист, наконец, ме­нее яркий ректор Университета экономист Ал. Ал. Мануйлов, впоследствии Ми­нистр народного просвещения Временного правительства.


Все это поневоле влекло меня в направлении именно этой партии. Я хорошо помню, что я с некоторым недоверием приближался к ней. Меня тянуло «левее», и, будучи экономистом, я был достаточно начитан по иным политическим установкам. И столь же хорошо помню, как для «проверки» себя я исходил из того факта, что самые культурные и образованные лица русского общества, притом в громадном количестве, были «кадетами» и потому я, которому было далеко до их умствен­ного уровня, могу спокойно довериться их авторитету. Я никогда не был членом какой бы то ни было партии, а о существовании в жизни разных эс-деков и эс-эров имел самые смутные представления. Я дружил в университете с некоторы­ми из них, был с ними в самых добрых отношениях, но никогда наши отношения не переходили хотя бы просто в политические разговоры. Я вполне допускаю, что мои приятели, так сказать, органически чувствовали во мне человека другой сре­ды, другого класса и потому и не делали попыток увлечь меня за собой. Это ярко выразилось в следующем любопытном факте. Было у нас на факультете органи­зовано «Общество взаимопомощи студентов-юристов». Оно содержало очень хо­рошую столовую — в том доме, где теперь кассы Кремлевского театра — имело чайную в здании факультета и совсем маленькое издательство. Когда я вернулся из Германии и поступил в Московский университет осенью 1907 года, я стал ра­ботать в этом издательстве. Я проявлял большой интерес к этой работе, и меня товарищи решили выбрать в председатели этого маленького дела. И вот тут-то и возник вопрос, о существовании которого я даже и не подозревал. Оказалось, что все выборы по этому Обществу студентов-юристов проводятся по партийным спискам, и я, как не принадлежащий ни к какой партии, так сказать, повис в воз­духе. Однако, так как на моем выборе все же настаивали, то решено было, даже без извещения об этом меня, записать меня в кружок, именовавшийся «Новь». Это было студенческое «отделение» кадетской партии, весьма немногочисленное, и, кажется, довольно пассивное. Принадлежность к этому кружку, впрочем, пред­ставляла некоторый интерес. Дело в том, что среди членов этого кружка нахо­дился А. А. Мануйлов, старший сын нашего ректора. Это обеспечивало нам в те тревожные времена точную и свежую информацию. С этого времени у меня за­вязались отношения с А. А. Мануйловым, впоследствии несколько углубившиеся встречей в казармах Гренадерского корпуса на Ходынском поле. Я был вольно­определяющимся, а бедняга Мануйлов, как в свое время не записавшийся воль­ноопределяющимся — это делалось еще в гимназии — был обречен на двухлет­нее пребывание в казарме на положении простого рядового, что было отнюдь не легко. Так, под видом представителя этого кружка я и прошел в Председате­ли Издательской комиссии нашего Общества. Отсюда-то и пошло хорошо рус­скому обществу известное мое издательство юридических и философских книг.


Из рассказов моих товарищей я знал, что в провинции шла резкая борьба и сильные личные столкновения между сторонниками эс-деков эс-эров и что они были настроены по отношению друг друга весьма недоброжелательно и отнюдь не терпимо. Еще раз повторяю, что никакого интереса к волновавшим их вопро­сам, мыслям, идеям я не проявлял и неизменно сознавал в себе отсутствие «поли­тических клеток» и что политическая деятельность — не для меня. Не потому ли я вышел из университета издателем весьма ценных книг, чем, полагаю, внес свои вклад в культуру окружающего общества, чего никак не мог бы сделать, если бы вышел эс-де ком или эс-эром. Я мечтал развернуть обширное культурно-просве­тительское издательство, к каковому привлек охотно ко мне примкнувшего Пе­тра Бернгардовича Струве. Струве составил очень интересный план ближайших издании, но жизнь сорвала эти планы.


Из вышесказанного можно сделать вывод, что несмотря на свои юные годы я был сильно консервативен, хотя, конечно, этого не следует понимать как выра­ботанные, осознанные принципы. Но как бы то ни было, я относился резко отри­цательно к политическим выступлениям студентов. Пожалуй, я могу сказать те­перь, на старости лет, что такое мое отношение было объективно вполне обосновано. Я хорошо помню свою, так сказать, аргументацию. Мне казалось, что студенту «не с чем» выступать политически: семьи у него еще не было, материальной заботы он тоже не знал — если он бегал по урокам, чтобы сколотить 15—20 руб., то это не знакомило его с экономической жизнью страны, — воинскую повинность он еще не отбывал, и потому не был знаком и с этой весьма важной стороной жизни государства, нигде не работал, нигде не служил, теоретической подготовки по вопросам права, государства не имел, что относится даже к студентам-юристам, ин­тересовавшимися этими областями, не говоря о студентах других факультетов. Лю­бопытно и не случайно, что самыми беспокойными были первокурсники-медики: они первые начинали шуметь, петь песни и толпами ходить по коридорам универ­ситета, а наиболее умеренными и спокойными были юристы. Способствовало мое­му такому неодобрительному отношению к «студенческим беспорядкам», как тогда выражались, еще два моих впечатления. Я ведь помнил 1905 год. А в событиях этого года поражала широко проявившаяся педократия: зеленая молодежь играла весьма заметную роль в тогдашних политических выступлениях. Не могло быть никакого сомнения, что какие-то скрытые силы просто использовали студенчество и даже гимназическую молодежь для своих целей. В интересной книге врача-пси­хиатра, помощника известного психиатра Н.Н. Баженова, С. И. Мицкевича177 неоднократно подчеркивается, что революционная пропаганда велась не столь­ко в высших учебных заведениях, сколько в средних. И я могу это подтвердить по личным воспоминаниям. Не помню, в каком это было классе — 8-м — 9-м — у нас такая пропаганда велась и даже собирались деньги на какие-то революцион­ные организации. В частности, этим занимался мой одноклассник Лебедев. Не­смотря на столь русскую фамилию, он был евреем, революционно настроенным. Он трагически погиб в 1905 г. При каких-то обстоятельствах ему пришлось от­стреливаться от казаков и последнюю пулю он всадил в себя.


Второе впечатление, о котором я упомянул, было совсем другого характера и носило вполне случайный характер. Как раз в те студенческие годы мне попал­ся где-то заинтересовавший меня рассказ об умном Тьере. Кто-то его упрекнул в том, что во Франции такое множество политических партий и так они неустой­чивы, что вся политическая жизнь страны лишена политической устойчивости, и указал на Англию, где уже сотни лет действуют две партии и управление государством имеет твердую надежную опору. На это умный Тьер хорошо отшутил­ся. Он сказал: «Вы ошибаетесь, у нас тоже только две партии: одна до сорока лет, а другая после сорока лет». Фактически это было, конечно, не так, но вну­тренний смысл этой шутки был весьма обоснован. Вот эта шутка Тьера подкре­пила мое отрицательное отношение к студенческой «политике».


К сказанному в моей памяти невольно примыкает одно любопытное воспоми­нание. Пришел я как-то под вечер в наш юридический корпус, зашел в аудиторию и увидал огромную толпу студентов, а на кафедре князя Евгения Николаевича Тру­бецкого. С огромного лба князя градом катил пот, который он ежеминутно вытирал огромным платком, видно было, что ему пришлось тяжковато. Перед кафедрой спи­ной к профессору, лицом к аудитории стоял небольшого роста студент-еврей, по про­звищу Александр 1-й, и говорил какую-то речь. Шагах в четырех, в толпе студентов стоял другой студент-еврей, Коган, по прозвищу Александр II-и, толстый, жирный. Этот Александр И-й держал перед собой у груди обеими руками портфель, сложен­ный вдвое (вдоль), как тогда это делалось, и... дирижировал: когда оратор заезжал куда не следует, то Александр П-й начинал размахивать своим портфелем из сторо­ны в сторону и Александр 1-й «поправлялся», а если говорил «правильно», то Ко­ган одобрительно кивал головой — это ли не символ «студенческих выступлений»? Картина была в достаточной степени противная, и я скоро ушел. На следующее утро в «Русских ведомостях» большая статья Евгения Николаевича интересным названием «Захватное самодержавие». Князь писал, что накануне был в университете на студенческом митинге, и когда он с этого митинга уходил, кто-то из студентов бросил это выражение по адресу выступавших на митинге «коганов». Это меткое выражение оставило некоторое впечатление и запомнилось.


 


ПРИМЕЧАНИЯ


1 В машинописном наброске, хранящемся в ар­хиве А. Соболева от руки вписаны два эпигра­фа из Пушкина: «Недаром стольких лет Господь меня свидетелем поставил и книжному ученью рааумил» (Неточная цитата из монолога Пи­мена из трагедии А. С. Пушкина «Борис Го­дунов»: «Недаром многих лет/Свидетелем го­сподь меня поставил/И книжному искусству вразумил...») и «Одних уж нет, а те далече/ как Сзади некогда сказал...» (Неточная цита­та из романа в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Иных уж нет, а те далече/Как Сади некогда сказал...» (гл. 8, строфа 51).


2 Выставка картин М. В. Нестерова, посвящен­ная столетию со дня его рождения была органи­зована Третьяковской галереей и Русским му­зеем. Открытие состоялось 23 мая 1962 года.


3 Ильин Иван Александрович (1883—1954) — русский религиозный философ и публицист. Его портрет — картина М. В. Нестерова «Мысли­тель» (1921-1922).


4 Флоренский Павел Александрович (1882— 1937) — русский религиозный философ, уче­ный, с 1911 — священник. Судя по воспоминани­ям, Леман знал, что Флоренский был арестован и погиб в Соловецком лагере. Только недавно вы­яснилось, что местом его расстрела стал Ленин­град, куда он был вывезен из Соловков.


5 Булгаков Сергей Николаевич (1871—1944) — русский экономист, философ, богослов, с 1918 — священник. Леман имеет в виду картину Несте­рова «Философы» (1917).


6 Ильин в 1906 году окончил юридический фа­культет Московский университет, был оставлен преподавателем и к 1909 году стал приват—до­центом на кафедре истории и энциклопедии пра­ва. В 1910—1912 гг. был направлен в научную командировку в Германию и Францию.


7 Воспоминание может относиться ко времени возвращения Ильина в Россию.


8 Леман поддерживает версию, которая по­могла И. А. Ильину избежать тюремного за­ключения по делу Владимира Александрови­ча Бари (1888—?), наследника завода Бари, семья которого имела немецкие и французские корни и американское гражданство (позднее он эмигрировал в Америку). Как пишет биограф И. А. Ильина Ю.Т. Лисица: «Ильин получил от американского гражданина Владимира Бари, имевшего в России свое дело, большую сумму денег — 8 тыс. руб. на нужды подпольной ор­ганизации Добровольческая армия, о чем свиде­тельствует его собственноручная запись в рас­четной записке В. Бари. На следствии Ильин мотивировал этот факт тем, что деньги ему были даны для издания книги о философии Гегеля, однако когда издатель Г. А. Леман предложил ему издать 2-томник бесплатно, то он (якобы) вернул В. Бари эти деньги. Научная обществен­ность Москвы стала тогда на сторону Ильина и ЧК вынуждена была освободить его на вре­мя защиты диссертации 19 мая 1918.» Лиси­ца Ю. Ильин И. А.//Большая энциклопедия русского народа. пирУ/мсмсмс.гивиЫ.ш. Именно с этими деньгами связан и вызов Лемана в ка­честве свидетеля на суд по делу Ильина, о ко­тором упоминается далее.


9 Ильин в 1918 году защитил магистерскую дис­сертацию на тему «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека», двухтомное из­дание которой вышло в издательстве Г. А. Ле­мана ко времени защиты.


На диспуте по поводу защиты магистерской диссертации Ильину была присуждена одно­временно степень магистра и доктора государ­ственных наук.


11 Джироламо Савонарола (1452—1498) — ита­льянский монах-доминиканец из Флоренции. В своих проповедях обличал тиранию Медичи, папство, гуманистическую культуры и призы­вал к аскетизму.


12 Композитором и пианистом был Николай Кар­лович Метнер (1879—1951)), Ильин же дружил с его старшим братом — публицистом, издате­лем, литературным и музыкальным критиком Эмилем Карловичем Метнером (1872—1936), с которым и произошел последующий конфликт.


13 Столкновение издателя журнала «Мусагет» Эмилия Метнера с Андреем Белым произошло на почве отношения к антропософской доктрине Рудольфа Штейнера. Метнер в 1914 году опу­бликовал книгу «Размышления о Гете», где под­верг острой критике взгляд Штейнера на Гёте, пытаясь этим отвратить Андрея Белого от увле­чения антропософией и идеями Штейнера. Од­нако Андрей Белый в ответ опубликовал по­лемическую книгу «Рудольф Штейнер и Гете в мировоззрении современности. Ответ Эми­лию Метнеру на его первый том " Размышлений о Гете"». (М., 1917), что стало началом их затяж­ного конфликта. Подробнее об этом конфликте см.: Гаврюшин Н. К. В спорах об антропософии. Иван Ильин против Андрея Белого//Вопро­сы литературы. 1995. № 7; Сапов В. В. Исто­рия несостоявшейся дуэли//Вестник РАН. Т. 65.1995; Нефедъев Г., Логунова Л., Кудрявце­ва Е. Размышления о «Размышлениях о Гете»: Дуэль четверых//Русская Швейцария. М., 2004.


14 Текст письма см.: Ильин И. А. Собрание со­чинений. Дневник. Письма. Документы (1903— 1938). М., 1999. С. 105-106. Подробнее о его содержании см. в указанной выше статье Н.К. Гаврюшина "В спорах об антропософии. Иван Ильин против Андрея Белого", этой теме был посвящен также доклад шведского исследо­вателя Магнуса Юнггрена «Иван Ильин в дни революции» на Метнеровских чтениях в РГГУ (2009), текст которого находится в печати. 15 Тихомиров Лев Александрович (1852— 1923) — раскаявшийся революционер, в про­шлом — член Исполнительного комитета тер­рористической организации «Народная воля», с конца 1880—х годов отошел от революцион­ной деятельности и стал публицистом монархиче­ской ориентации. О своих встречах с Тихомиро­вым А. Белый писал в воспоминаниях «Начало века» (1933). См.: Белый А. Начало века. Под­готовка текста и комментарии А. В. Лаврова. М., 1990 (по указателю).


16 «Некрасивая, старообразная дочь» Льва Ти­хомирова упоминается в воспоминания А. Бе­лого «Начало века» (Указ, соч., С. 161 и 163).


17 Млодзеевский Болеслав Корнильевич (1858— 1923) — профессор математики Московского университета его супруга упоминаются в вос­поминаниях А. Белого «На рубеже двух эпох» (Белым А. На рубеже двух эпох. Подготовка текста и комментарии А. В. Лаврова. М., 1990 (по указателю).


18 Лопатин Лев Михайлович (1855-1920) — философ и психолог, профессор Московского университета, друг Владимира Соловьева упо­минается в воспоминаниях А. Белого «На ру­беже двух эпох».


19 Текст своего письма к А. Белому И. А. Ильин разослал целому ряду лиц и их мнения и отзы­вы собирал в специальной тетради, они под­робно рассматривались в указанном докладе М. Юнггрена.


20 Оболенский Алексей Дмитриевич князь (1855—1933) — государственный деятель, сподвижник С.Ю. Витте, назначенный им в 1905 году членом Государственного Совета и обер-прокурором Синода на место ушедше­го в отставку К. П. Победоносцева. Находясь на посту обер-прокурора до 1907 года учредил Предсоборное присутствие, ставшее первым ша­гом к подготовке Поместного Собора, восстано­вившего Патриаршество. Оболенский был бли­зок с Вл. Соловьевым, регулярно устраивал в его честь «соловьевские обеды». В 20-е годы эми­грировал, жил в Германии.


21 Имеется в виду публичная речь И. А. Ильи­на «О патриотизме», произнесенная в феврале 1918 года в Москве в публичном собрании Об­щества младших преподавателей Московского университета (в большой физической аудитории), изданная тогда же в виде брошюры (М., 1918). Публикацию текста речи по рукописи из архива Ильина см.: Ильин И. А. Собрание сочинений: Справедливость или равенство?/ Сост. и коммент. Ю.Т. Лисицы. М.: ПСТГУ. 2006. С. 353-374.


22 Наталья Николаевна Ильина, урожденная Вокач (1882-1963).


23 Жена Ильина никогда с ним не разводилась, а после смерти мужа была хранительницей его ар­хива; ее прах вместе с прахом мужа был перенесен в Донской монастырь, где в настоящий момент 34 Дмитрий Иванович Щукин (1855—1932) — и находится их могила. собиратель одной из самых значительных кол­лекций старого западного искусства и би­блиотеки по искусству, которую в 1914 году намеревался пожертвовать Румянцевскому му­зею, но в 1918 году собрание было национали­зировано и передано в Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.


35 Щукин Петр Иванович (1857-1912) — из­вестный коллекционер, собиратель старинных гравюр, персидского, японского, а также русско­го искусства. На основе коллекции в 1892 году в его особняке на Малой Грузинской был создан Г_Цукинский музей, открытие которого состоя­лось в 1892 году (см.: Краткое описание Щу­кинского музея в Москве (М., 1895); Опись старинных вещей П. И. Щукина (составлена П. И. Щукиным и Е. В. Федоровой, М., 1896, часть Г; II часть, 1896); Русские портреты со­брания П. И. Щукина в Москве (4 выпуска, М., 1901—1903). Восточная часть коллекции П. И. Щукина в настоящий момент находится в коллекции Музея народов Востока. Особняк на Б. Грузинской, д. 6. Принадлежал его сыну, Георгию Петровичу (по современной нумерации д. 4/6). В нем до 1989 года находилась Акаде­мия хорового искусства им. А. В. Свешникова.


36 Щукинский сборник. Вып. 1-й. М. 1902.


37 Первый в России научно-исследовательский и образовательный Психологический Инсти­тут был создан в 1912 году и открыт в 1914 про­фессором Московского университета Георгием Ивановичем Челпановым. Здесь ошибка мему­ариста: деньги на создания института были по­жертвованы Сергеем Ивановичем Щукиным и по его желанию институту было присвоено имя его покойной к тому времени жены — Ли­дии Григорьевны 1_Цукиной. Неоднократно пе­реименовывался, в настоящее время возвраще­но первоначальное имя.


38 Психологический институт и ныне находит­ся в здании, построенном на деньги С. Щуки­на по адресу: Моховая, 9. троение 4.


39 О значении Георгия Ивановича, помимо со­временных энциклопедических статей, см. некро­лог, написанный Н. А. Бердяевым, в студенче­ские годы посещавшим его лекции и домашние собрания: Путь. 1936. № 50. Март—апрель. С. 56-57.


24 Вышеславцев Борис Петрович (1877— 1954) — русский философ, в 1922 году вы­слан за границу одновременно с И. А. Ильи­ным, в прошлом оба были учениками философа, специалиста по философии права Новгородцева Павла Ивановича. Жену Вышеславцева также звали Натальей Николаевной, но она была се­строй аспиранта П. И. Новгородцева — Алек­сеева Николая Николаевича, т.е. урожденной Алексеевой. Неверный слух был основан на со­впадении их имен.


25 Магистерскую диссертацию «Этика Фихте» Вышеславцев защитил в 1914 году, тогда же дис­сертация была издана в виде книги: Этика Фих­те. Основы права и нравственности в системе трансцендентальной философии» (М., 1914).


26 Челпанов Георгий Иванович (1862—1936) — русский психолог и философ, преподаватель Киевского и Московского университетов, ос­нователь Психологического института при Мо­сковском университете.


27 Неоднократно переиздававшийся труд Чел-панова, первое издание: Мозг и душа. Крити­ка материализма и очерки современного учения о душе (Публичные лекции, читанные в Киеве в 1898—1899 г.) профессора Г. И. Челпанова. СПб., редакция журнала «Мир Божий», 1900.


28 Возможно, имеется в виду также много­кратно переиздававшийся курс лекций: Челпанов Г. И. Введение в философию. Киев.!905.


29 Трубецкой Евгений Николаевич (1863— 1920) — русский философ, правовед, публи­цист. С 1906 года профессор философии и исто­рии права в Московском университете.


30 в рукописи — Павел. Ошибки в имени ис­правлены без оговорок.


31 Щукин Сергей Иванович (1854-1937) — фа­брикант, коллекционер французской живописи конца XIX — начала XX века. Его коллекция в настоящее время находится в собрании музея Изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.


32 Знаменский пер., д. 8. Дом сохранился и ныне, здание принадлежит Министерству обороны.


33 Д. И Щукин не был владельцем особняка, он арендовал особняк у домовладельца М. А. Скворцова по адресу: Староконюшенный, д. 35.


40 Челпанов Александр Георгиевич (1895— 1935) — сын Г. И. Челпанова, филолог, пере­водчик, выпускник историке филологического факультета Московского университета, препо­давал латинский язык в школе, с 1920 по 1924 г. служил в Красной армии, затем стал научным сотрудником литературной секции Государствен­ной академии художественных наук, в 1930 е гг. принимал участие в составлении русско-немец­кого словаря, переводил с древнегреческого по­эму Гесиода.


41 А. Г. Челпанов был арестован и проходил по делу «Немецко фашистской организации (НФО)», по которому было в общей сложно­сти арестовано и привлечено к уголовной от­ветственности 140 человек, в основном немцев по национальности, и группа бывших сотруд­ников Государственной академии художествен­ных наук (ГАХН), сотрудником которой был и А. Г. Челпанов. В числе обвинений было и со­ставление «фашизированного» Большого не­мецко-русского словаря, которым руководил профессор Московского педагогического инсти­тута Е. А. Мейер. Челпанов как его ближайший помощник вместе с ним был приговорен к рас­стрелу. Этот процесс называют иногда «делом словарников» (См.: Просим освободить из тю­ремного заключения. Письма в защиту репрессированнх. М.: Современный писатель. 1998. С. 185-186).


42 Шпет Густав Густавович (1877—1937) — фи­лософ и искусствовед, проходил по этому делу как руководитель ГАХН, ему было предъявлено об­винение в том, что «будучи одним из руководите­лей ГАХН, вел активную борьбу с коммунисти­ческим влиянием в области искусствоведения». Шпет был приговорен к ссылке на 5 лет в Си­бирь, которую отбывал в Томске (См.: Просим освободить из тюремного заключения. С. 185— 187).


43 Котляревский Сергей Александрович (1873— 1939)— правовед, публицист и общественный деятель.


44 В 1922 году С. А. Котляревский сделал до­клад на пленарном заседании ГАХН «Основы импровизации» (Отчет — Искусство. 1923. Т. 1. С. 413).


45 Кассо Лев Аристидович (1865-1914) — юрист, государственный деятель, в 1910—1914 гг. Министр народного просвещения.


46 В1911 году по распоряжению Кассо была уво­лена большая группа либерально настроенных профессоров Московского университета, в знак протеста университет покинули более 100 препо­давателей и сотрудников университета


47 Шершеневич Габриэль Феликсович (1863— 1912) — юрист, цивист, депутат 1 и Государ­ственной думы, профессор Казанского и Мо­сковского университетов, один из тех, кто его покинул в связи с «делом Кассо». Отец поэта имажиниста Вадима Шершеневича. 48 Муравьев Валериан Николаевич (1884— 1930 или 1932) — государственный деятель, с 1907 года на дипломатической службе, после­дователь философа Н. Ф. Федорова. В1917 году возглавлял Политический кабинет МИД Вре­менного правительства. В 1920 г. арестовывал­ся по делу «Национального центра», но был ре­абилитирован. В1929 году репрессирован, место и дата смерти неизвестны.


49 Вольная Академия духовной культуры — религиозно философское объединение, органи­зованной Н.А. Бердяевым в 1919 году в Мо­скве. Как писал он в «Самопознании», у него тогда «... зародилась мысль о необходимости собрать оставшихся деятелей духовной куль­туры и создать центр, в котором продолжа­лась бы жизнь русской духовной культуры» (Бердяев Н.А. Самопознание: (Опыт философ­ской автобиографии)/Сост., пред., подг. текста и коммент. А. В. Вадимова. М., 1991. С. 237). Академия просуществовала до 1923 гг (см.: Галушкин А. После Бердяева: Вольная ака­демия духовной культуры в 1922—1923 гг. // Исследования по истории русской мысли. Еже­годник за 1997 год/Отв.ред. М.А. Колеров. СПб., 1997. С. 238). В машинописном эк­земпляре начала воспоминаний Г. А. Лемана, хранящемся в архиве А. Соболева вычеркнута строка: «После того, как кружок Бердяева по­кинул Родину, от него осталось всего несколь­ко человек — Муравьев, Грифцов, из основан­ной Бердяевым «Вольной академией духовной культуры» — оставались Котляревский, Гриф­цов, ученик Сергея Андреевича, мой коллега 40 Челпанов Александр Георгиевич (1895— 1935) — сын Г. И. Челпанова, филолог, пере­водчик, выпускник историке филологического факультета Московского университета, препо­давал латинский язык в школе, с 1920 по 1924 г. служил в Красной армии, затем стал научным сотрудником литературной секции Государствен­ной академии художественных наук, в 1930 е гг. принимал участие в составлении русско немец­кого словаря, переводил с древнегреческого по­эму Гесиода.


41 А. Г. Челпанов был арестован и проходил по делу «Немецко фашистской организации (НФО)», по которому было в общей сложно­сти арестовано и привлечено к уголовной от­ветственности 140 человек, в основном немцев по национальности, и группа бывших сотруд­ников Государственной академии художествен­ных наук (ГАХН), сотрудником которой был и А. Г. Челпанов. В числе обвинений было и со­ставление «фашизированного» Большого не­мецко-русского словаря, которым руководил профессор Московского педагогического инсти­тута Е. А. Мейер. Челпанов как его ближайший помощник вместе с ним был приговорен к рас­стрелу. Этот процесс называют иногда «делом словарников» (См.: Просим освободить из тю­ремного заключения. Письма в защиту репрессированных. М.: Современный писатель. 1998. С. 185-186).


42 Шпет Густав Густавович (1877—1937) — фи­лософ и искусствовед, проходил по этому делу как руководитель ГАХН, ему было предъявлено об­винение в том, что «будучи одним из руководите­лей ГАХН, вел активную борьбу с коммунисти­ческим влиянием в области искусствоведения». Шпет был приговорен к ссылке на 5 лет в Си­бирь, которую отбывал в Томске (См.: Просим освободить из тюремного заключения. С. 185— 187).


43 Котляревский Сергей Александрович (1873— 1939)— правовед, публицист и общественный деятель.


44 В 1922 году С. А. Котляревский сделал до­клад на пленарном заседании ГАХН «Основы импровизации» (Отчет — Искусство. 1923. Т. 1. С. 413).


45 Кассо Лев Аристидович (1865-1914) — юрист, государственный деятель, в 1910—1914 гг. Министр народного просвещения.


46 В1911 году по распоряжению Кассо была уво­лена большая группа либерально настроенных профессоров Московского университета, в знак протеста университет покинули более 100 препо­давателей и сотрудников университета


47 Шершеневич Габриэль Феликсович (1863— 1912) — юрист, цивист, депутат 1 и Государ­ственной думы, профессор Казанского и Мо­сковского университетов, один из тех, кто его покинул в связи с «делом Кассо». Отец поэта имажиниста Вадима Шершеневича. 48 Муравьев Валериан Николаевич (1884— 1930 или 1932) — государственный деятель, с 1907 года на дипломатической службе, после­дователь философа Н. Ф. Федорова. В1917 году возглавлял Политический кабинет МИД Вре­менного правительства. В 1920 г. арестовывал­ся по делу «Национального центра», но был ре­абилитирован. В1929 году репрессирован, место и дата смерти неизвестны.


49 Вольная Академия духовной культуры — религиозно философское объединение, органи­зованной Н.А. Бердяевым в 1919 году в Мо­скве. Как писал он в «Самопознании», у него тогда «... зародилась мысль о необходимости собрать оставшихся деятелей духовной куль­туры и создать центр, в котором продолжа­лась бы жизнь русской духовной культуры» (Бердяев Н.А. Самопознание: (Опыт философ­ской автобиографии)/Сост., пред., подг. текста и коммент. А. В. Вадимова. М., 1991. С. 237). Академия просуществовала до 1923 гг (см.: Галушкин А. После Бердяева: Вольная ака­демия духовной культуры в 1922—1923 гг. // Исследования по истории русской мысли. Еже­годник за 1997 год/Отв.ред. М.А. Колеров. СПб., 1997. С. 238). В машинописном эк­земпляре начала воспоминаний Г. А. Лемана, хранящемся в архиве А. Соболева вычеркнута строка: «После того, как кружок Бердяева по­кинул Родину, от него осталось всего несколь­ко человек — Муравьев, Грифцов, из основан­ной Бердяевым «Вольной академией духовной культуры» — оставались Котляревский, Гриф­цов, ученик Сергея Андреевича, мой коллега


исключало возможность их участия в выборах во 2-ю Государственную думу. 67 Новгородцев, Павел Иванович (1866 — 1924), русский правовед, философ, обществен­ный деятель. Родился 28 февраля (12 марта) 1866 в Бахмуте. Окончил юридический фа­культет Московского университета. В 1897 за­щитил магистерскую, а в 1903 — докторскую диссертацию (Кант и Гегель в их учениях о праве и государстве). С 1896 приват-доцент, а затем профессор Московского университета. Состоял в партии кадетов, был депутатом Первой Государ­ственной думы. Под его редакцией в 1902 уви­дел свет сборник «Проблемы идеализма», кото­рый можно считать своеобразным манифестом возрождения идеализма в России.


68 В 1927 году Г. А. Леман был арестован.


69 Имеется в виду группа философов, выслан­ных на так называемом «философском парохо­де» в 1922 году. На самом деле, как показали в своем исследовании В. Г. Макаров и В. С. Хри­стофоров, это была прежде всего высылка чле­нов кадетской партии и лиц, так или иначе с ней связанных, среди которых было и много фило­софов. Подробнее об этом см.: Высылка вме­сто расстрела. Депортация интеллигенции в до­кументах ВЧК-ГПУ. 1921-1923/Вступ. ст., сост. В. Г. Макарова, В. С. Христофорова; ком-мент. В. Г. Макарова. М.: Русский путь. 2005.


70 В черновых набросках Леман назвал словарь «маленьким Гердером».


71 Лосский Николай Онуфриевич (1870— 1965) — русский философ, выслан из России в 1922 году.


72 Франк Семен Людвигович (1877-1950) — русский философ, выслан в 1922 г. из России.


73 Степун Федор Августович (1884-1965) — русский философ, социолог, публицист, также высланный в 1922 г. из России.


74 Херенклуб (нем.: НеггепИиЬ, букв. — клуб господ) — германская закрытая аристократи­ческая организация крупных землевладельцев и военных, куда входили и представители дело­вой элиты, организованный в 1924 г. в Берлине. Сообщение в советских газетах о членстве Ильи­на в Херренклубе найти не удалось.


75 И. А. Ильин арестовывался неоднократно, на­чиная с 1918 г. и до высылки в 1922 г.. Впервые он был арестован по так называемому делу Бари


и Ланской: «15 апреля 1918 года по обвинению в принадлежности к «Московской централь­ной организации, деятельность которой была направлена на формирование Добровольческой армии» .<...> Решением отдела по борьбе с кон­трреволюцией ВЧК от 24 апреля освобожден на поруки Правления Общества младших пре­подавателей Московского университета, но за­тем, по тому же делу, дважды (11 августа и 3 но­ября) вновь подвергался аресту. 28 декабря 1918 г. Московский революционный трибунал, рассмотрев «дело Бари», постановил считать "участие Ильина в контрреволюционной орга­низации не доказанным..., а самого его для ре­волюции не опасным. Дело об Ильине в порядке постановления VI Съезда советов об амнистии прекратить навсегда". И. А. Ильин проходил по следственному делу «ЦК партии кадетов»: 29 августа 1919 г. был выписан ордер на задержа­ние И. А. Ильина, осуществить которое не уда­лось ввиду его отсутствия в этот день в Москве. В феврале 1920 года И. И. Ильин подвергался допросу, очевидно по делу "Тактического цен­тра" (Просим освободить из тюремного заклю­чения. С. 9—10. Там же с. 10—17 опубликова­ны многочисленные письма в защиту Ильина).


76 От англ. ЬапсЬЬаке — рукопожатие.


77 Виндельбанд  Вильгельм (1848— 1915) — немецкий философ, глава баденской школы неокантианцев. С 1903 года — профес­сор Гейдельбергского университета. 78 Возможно Леман намеренно скрывает сведения о первых арестах Котляревского, которые не мог­ли не быть ему известны. С. А. Котляревский первый раз был арестован в 1919 г., в феврале-марте 1920 проходил по делу так называемого Тактического центра. Его показания см.: Крас­ная книга ВЧК/Научн. Ред. А. С. Велидова. М.: Издательство политической литературы. 1989. Т. 2. С. 298—315. См. также: Просим освобо­дить из тюремного заключения. С. 153—159). За участие в контрреволюционной организации с целью свержения советской власти приговорен Верховным трибуналом при ВЦИК к расстре­лу с заменой условным тюремных заключением сроком на 5 лет. Однако и от условного срока он был освобожден и преподавал в МГУ и Ин­ституте советского права. Вторично был аресто­ван в апреле 1938 года по делу «Антисоветской террористической подпольной кадетской органи­зации» и осужден со стандартным обвинением «в принадлежности к террористической органи­зации и вредительской деятельности» в 1939 г. расстрелян (просим освободить из тюремного за­ключения. С. 189—190). В1956 г. дело в отноше­нии Котляревского было прекращено «за отсут­ствием состава преступления», реабилитирован в 1992 г.. Сведения из дела опубл.: Высылка вместо расстрела. С. 453—454.


79 Текст этой, как и других работ Лемана не со­хранился.


80 Удалось найти только одно издание этой кни­ги: Котляревский С. А. Власть и право. Про­блемы правового государства. М.: Тип. «Мысль» Н. П. Меснякина. 1915.


81 Вероятно, имеется в виду труд: Булга­ков С.Н. Капитализм и земледелие. Т. 1—2. СПб., 1900.


82 Вероятно, имеется в виду работа: Булга­ков С. Н. Основные мотивы философии хозяй­ства в платонизме и раннем христианстве// История экономической мысли. Под ред. В. Я. Железнова и А. А. Мануйлова. М. 1916. Т. 1. Вып. 3.


83 Четвериков Дмитрий Дмитриевич (1888— 1946) — потомок купеческого рода Четвери­ковых, юрист по образованию, во время Первой мировой войны воевал в Прибалтике, был адъ­ютантом великого князя Михаила Александро­вича, после 1917 г. — в эмиграции, умер в Вене.


84 Булгаков С.Н. Философия хозяйства.М.: Путь. 1912.


85 Вероятно, Г. А. Леман хотел скрыть, что он был издателем одой из главных книг С. Н. Бул­гакова: Тихие думы. Из статей 1911—1915 г. М.: Г. А. Леман и С. И. Сахаров. 1918.


86 Жена С. Н. Булгакова — Елена Ивановна (1868—1945) — урожденная Токмакова.


87 Агрипина Александровна Абрикосова (урож­денная Мусатова) — жена основателя кондитер­ской фабрики, купца Алексея Ивановича Абри­косова (1834-1904).


88 Мемуарист перепутал последовательность праздников, Духов день следует за Троицей. 10 (23 июня) в Даниловом монастыре в Троицын день епископ Феодор (Поздеевский) посвя­тил С. Н. Булгакова во диакона, а 11 (24) июня 1918 в день Святого Духа — в сан священника.


89 25 июня 1918 года о. Сергий с сыном Федо­ром выехал в Крым к семье.


90 В годы гражданской войны о. Сергий был протоиереем ялтинского собора. 91В 1922 г. о. Сергий по инициативе Ленина был включен в списки на высылку за границу и 17 (22) декабря на итальянском пароходе «Жан­на» отплыл из Севастополя в Константинополь, став таким образом эмигрантом.


92 В 1925 г. о. Сергий переехал во Францию, где стал одним из основателей и первым дека­ном Свято-Сергиевского православного бого­словского института.


93 Имеется в виду учение о Софии в работах Бул­гакова «Агнец Божий» (1933), «Утешитель» (1936) и «Невеста Агнца» (1945), вызываю­щие до сих пор богословские споры и в свое вре­мя осужденные указом Московской патриархии. 94 Этим «сложным отношениям» посвящена поэма Вл. Соловьева «Три свидания» (1862— 1875-1876).


95 Притч., 8, 24-27.


96 Имеется в виду портрет, написанный худож­ником Павлом Дмитриевичем Кориным (1892— 1967) в 1937 г. митрополита Сергия (Стра-городского, 1867—1944), позднее ставшего патриархом.


97 Глинка Александр Сергеевич (псевдоним Волжский, 1878—1940) — религиозный мыс­литель и историк литературы, в советское время публиковался в историко-литературных изданиях.


98 Летописи Государственного литературного му­зея. Кн. 4. М., 1939.


99 Имеется в виду переписка гр. С. А. Толстой с митрополитом Антонием (Вадковским) по по­воду определения Священного Синода об отпа­дении графа Л. Н. Толстого от Церкви (1901). Переписка опубликована: Церковные ведомо­сти. 1901. 24 марта.


100 русский философ кн.Сергей Николаевич Трубецкой (1862—1905) был другом и после­дователем Вл. Соловьева, который за несколь­ко дней до смерти приехал в подмосковное име­ние Трубецких «Узкое», где и скончался 31 июня 1900 года.


101 Эрн Владимир Францевич (1882-1917) — философ, историк философии и публицист, друг юности о. Павла Флоренского (соученик по тиф­лисской гимназии).


102 Сын Льва Тихомирова Александр (1882— 1955) —в 1902 г. после окончания Московской духовной академии пострижен в монахи с име­нем Тихон. В 1920 г. хиротонисан во еписко­па Череповецкого. Неоднократно подвергался преследованиям со стороны органов ГПУ, по­следние десятилетия жил в затворе. Подвиж­нический образ жизни принес ему дар прозор­ливости, духовными чадами почитался до конца жизни как старец.


103 Отец Патриарха Алексия I — Владимир Ан­дреевич Симанский (1853—1929) принадлежал к древнему дворянскому роду Симанских. Слу­жил в Канцелярии московского генерал-губер­натора и Воспитательном доме, в 1891 г. вышел в отставку, получив звание камергера.


104 Патриарх Алексий I (в миру — Сер­гей Владимирович Симанский, 1877—1970), с 1945 года — патриарх Московский и Всея Руси.


105 Известный баритон, солист Большого теа­тра Хохлов Павел Акинфиевич (1854—1919).


106 Толстой Сергей Сергеевич (1897—1974) — сын Сергея Львовича Толстого.


107 Дурылин Сергей Николаевич (1886— 1954) — писатель, поэт, философ и богослов.


108 Ныне в ней помещается музей С. Н. Дуры-лина в Болшеве.


109 Портрет называется «Тяжелые думы», ныне находится в музее Московской духовной акаде­мии (Сергиев Посад).


110 Протоиерей Алексей (Мечёв,1859-1923) — настоятель храма святителя Николая в Клённи-ках (на ул. Маросейка), один из выдающихся па­стырей Русской Православной Церкви, в 2000 г. причислен к лику святых. Протоиерей Сергий (Мечёв, 1892—1942) — сын о. Алексея, после его кончины в 1923 г. настоятель храма на Ма­росейке. Один из деятелей катакомбной церкви, подвергался постоянным преследованиям и тю­ремным заключениям. Арестован и расстрелян органами НКВД. В 2000 г. прославлен в сон­ме новомученников и исповедников российских.


111 После кончины Патриарха Адриана царь Петр I решил перейти к соборному управле­нию Церковью и учредил святейший Прави­тельствующий Синод, который и управлял ею до 1917 года, вызывая многочисленные наре­кания, поскольку Синод не имел духовного


авторитета, его деятельность способствовала укреплению государственной опеки. В церков­ных кругах был поднят вопрос о восстановлении патриаршества, поддержанный царем Никола­ем II, разрешившим в 1905 г. открыть Предсоборное Совещание, которое и подготовило со­зыв в 1917 созыв Поместного собора, на котором состоялись выборы патриарха.


112 Здание Московского епархиального дома было построено по благословению митрополита Мо­сковского Владимира (Богоявленского) в 1902 г по адресу: Лихов переулок, д. 6, стр.. В начале XX века он был центром народного просвеще­ния, культуры, образования и социального слу­жения. В 1917—1918 гг. в Соборной палате про­ходил Поместный Собор Русской Православной Церкви. В годы советской власти Епархиальный дом был перестроен и передан Центральной сту­дии документальных фильмов. В настоящий мо­мент здание передано Православному Святоти-хоновскому гуманитарному университету.


113 Путем подачи записок на соборе были избраны имена трех кандидатов: архиепископа Антония (Храповицкого, 1863—1936), набравшего более всех голосов, архиепископа Арсения (Стадниц-кого, 1862—1936) и митрополита Московского Тихона (Белавина, 1865—1925). Окончательное избрание Патриарха Собором состоялось 5 ноя­бря 1917 года, когда старец Зосимовой пустыни Алексий вынул из ковчежца записку с именем митрополита Тихона, который и стал патриар­хом Московским и Всея Руси.


114 На самом деле Патриарх Тихон, начиная с 1919 года, почти все время находился под до­машним арестом.


113 Имеются в виду многочисленные исследова­ния по истории русской и Вселенской Церкви церковного историка Алексея Петровича Ле-бедева (1845-1908).


116 Тареев Михаил Михайлович (1867-1934) — профессор МДА по кафедре нравственного бо­гословия.


117 Имеется в виду Православная богословская эн­циклопедия, основанная А. П. Лопухиным, пер­вые пять томов вышли в 1900—1904 гг. под его редакцией. Следующие семь томов до 1911 года выпустил Н. Н. Глубоковский, но издание так до конца доведено и не было.


118 Имеется в виду работа историка церкви и па­тролога Анатолия Алексеевича Спасского «Исто­рия догматических движений в эпоху Вселенских соборов (в связи с философскими движениями того времени): Тринитарный вопрос». Сергиев Посад. 1906. Вышел только первый том.


119 Попов Иван Васильевич (1867-1938) — богослов и церковный историк. Неоднократно подвергался арестам, жил в ссылке, в 1938 г. расстрелян по приговору НКВД. В 2003 г. про­славлен в сонме новомученников.


120 Вероятно, имеется в виду работа И. В. Попо­ва «Личность и учение блаженного Августина» Т. 1 Ч. 1—2 (Сергиев Посад. 1916), второй том был написан, но остался в рукописи.


121 Никита Пустосвят — прозвище, данное Никите Константиновичу Добрынину, одному из сподвижников протопопа Аввакума, почи­таемого старообрядцами как «столпа правове­рия». Ошибка Г. А. Лемана: челобитную Ники­ты Пустосвята издал проф. Николай Иванович Субботин в т. 4 труда: Материалы по истории раскола за первое время его существования, из­даваемые Братством св. Петра, митрополита Московского. Под ред. Н.И. Субботина. М., 1875-1895. Т. 1-9.


122 Картина Василия Перова «Никита Пустосвят. Спор о вере» (1880—1881), на которой изобра­жены «прения о вере» с Никитой Пустовятом в присутствии царевны Софьи, после которых Пустосвят был казнен на Лобном месте.


123 Абрикосов Владимир Владимирович (1860— 1966) — религиозный деятель. В1909 г. вместе с женой перешел в католичество, в 1910 г. вер­нулся в Россию, в 1917 г. рукоположен в свя­щенника восточного обряда (греко-католиче­ской или униатской церкви). В 1922 г. выслан на «философском пароходе».


124 Абрикосова Анна Ивановна (1881—1936) — вместе с мужем перешла в католичество, приня­ла монашество с именем Екатерина и основала первый женский католический монастырь в Мо­скве, погибла в сталинских лагерях.


125 Академик Алексей Иванович Абрикосов (1875—1955) — известный ученый—паталогоанатом.


126 Униаты или греко-католики — католики, совершающие литургию по обряду восточных церквей.


127 Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева, 1874—1945). Ее произведения и био­графию см. в кн.: Бердяева Л. Ю. Профессия: жена философа/Сост., автор предисл. и ком­ментарий Е. Бронникова. М., 2002. В 1918 г. под влиянием о. Владимира Абрикосова пере­шла в католичество.


128 Дмитрий Владимирович Кузьмин-Караваев, первый муж Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой, более известной как мать Мария (Скобцова,1891-1945). Д. В. Кузмин-Кара-ваев по образованию юрист, по словам его жены «декадент по самому своему существу, но соци­ал-демократ, большевик». В 1920 г. принял ка­толичество, выслан на «философском парохо­де», в эмиграции стал католическим монахом.


129 Игра слов: католикос — титул духовных лиц не в католицизме, а в некоторых восточ­ных церквях, например, в Армянской григори­анской церкви.


130 Соловьев Сергей Михайлович (1885 — 1941) — внук историка С. М. Соловьева (1862— 1903), племянник философа и поэта Вл. Соло­вьева (1853—1900) и его биограф, автор книги «Жизнь и творческая эволюция Владимира Со­ловьева», поэт, критик.


131 Вл. Соловьев придумал специальную форму­лу, по которой, по его мнению, было возможно присоединение к католицизму не порывая с пра­вославием, как бы восстанавливая полноту хри­стианства. Перед смертью исповедовался у пра­вославного священника и его отпевали и хоронили по православному обряду.


132 С. М. Соловьев-младший скончался в пси­хиатрической лечебнице г. Казани.


133 Андрей Белый был женат первым бра­ком на Тургеневой Анне (Ася) Алексеевне (1890—1966) — художнице и антропософке, а С. М. Соловьев на ее сестре — Татьяне Алек­сеевне (1896-1966).


134 Букшпан Яков Маркович (1887-1939), экономист.


135 Соловьев Николай Михайлович (1874— 1927) — математик, профессор Горного ин­ститута, друг А. Ф. Лосева. 136 Лопатин Лев Михайлович (1855-1920) — философ, профессор Московского университе­та, близкий друг Вл. Соловьева.


137 Трубецкой Григорий Николаевич, князь (1873—1929) — публицист, церковный дея­тель, дипломат.


138 Трубецкой Сергей Евгеньевич, князь (1890— 1949) — философ и общественный деятель.


139 Видимо, Леман намеренно путает даты, и его кружок собирался в разные годы и в разном со­ставе, поскольку князь Г. Н. Трубецкой во вре­мя Гражданской войны находился в Деникинской армии, вместе с которой эмигрировал из Крыма в 1920 г., князь Е. Н. Трубецкой также находил­ся в Белой армии и умер от тифа в Новороссий­ске, а его сын, князь С. Е. Трубецкой оставался после революции в Москве, неоднократно под­вергался арестам и был выслан на «философ­ском пароходе».


140 Имеется в виду работа Л. М. Лопатина «Тези­сы Восточной православной церкви», опублико­ванная на английском языке через посредничество американского сотрудника благотворительной миссии АРА Итана Колтона в Англии в журна­ле:  1924. № 3.


141 По дневниковым записям о. Павла Флорен­ского, доклад об имяславии на квартире Лема-на состоялся 9 июня ст.ст. 1921 года, «где были приехавший из СПб. проф. Карсавин, проф. Д. Ф. Егоров, Н.М. Соловьев, Дм. С. Недо-вич, Н. А. Брызгалов, С. А. Котляревский, Ка-ютов и еще кое-кто...» (Цит. по комментариям игумена Андроника к статье «Имеславие как философская предпосылка» в кн.: Флоренский Павел священник. Соч. В 4-х тт.Т. 3 (1). М., 1999. С. 559).


142 По записям Флоренского, его доклад в Хра­ме Христа Спасителя состоялся раньше, чем упомянутый выше доклад на квартире Лема-на, 30 марта 1921 года по ст. ст. О собравших­ся в Храме о. Павел писал: «Приехав в Москву <... > к 7-ми часам вечера, пошел с Вас<илием> Ив<ановичем> Лисевым в храм Спасителя ве­сти беседу об Афонском деле. Предполагалось, что будут почти только священники. На самом деле набралось довольно много постороннего народу. Были Дм. Ф. Егоров, Н. Н. Бухгольц, Гр. А. Рачинский (?), С, Андр. Котляревский, о. Н. Арсеньев и его жена, а равно и жена о. Ио­анна, Вал. Ник Муравьев, Н.М. Соловьев, о. Ириней, монах афонский, о. прот. А<лександр>


Хотовицкий, о. Влад. Воробьев и много других» (Там же. С. 559).


143 Патриарх Тихон жил на подворье Троицко-Сергиевой лавры.


144 Егоров Дмитрий Федорович (1869—1931) — математик, председатель Московского матема­тического общества, член-корреспондент АН СССР, близкий друг А. Ф. Лосева. Репресси­рован, скончался в ссылке в Казани.


145 В том, как передает Леман обстоятельства ви­зита к Патриарху Тихону делегации имяславцев, как представляется, присутствует намеренная наивность рассказчика. Так упоминание о под­стриженных волосах епископа (впоследствии митрополита Крутицкого и Коломенского Пе­тра (Полянского), 1862—1937) очевиден намек на его недавнее тюремное заключение и ссылку, которые последовали сразу после его хиротонии во епископа в 1920 г..


146 После кончины Патриарха Тихона в 1925 г. митрополит Петр стал Местоблюстителем Па­триаршего престола, неоднократно подвергался арестам и ссылке, в 1937 г. принял мученическую смерть, причислен к сонму священномученников..


147 Коротнев Николай Ильич (1865-1937) — профессор-невропатолог, Арестован в 1932 г.. от­бывал заключение в Соловецком лагере, расстре­лян по приговору НКВД в 1937 г. в Сандармохе.


148 Самарин Юрий Федорович (1819-1876) — писатель и общественный деятель, славянофил по общественным взглядам.


149 статья О мнениях «Современника» истори­ческих и литературных/ /Сочинения Ю. Ф. Са­марина. М., 1877. Т. 1. Статьи разнородного со­держания и по польскому вопросу. С. 80—108.


150 Теоретик анархизма и деятель международ­ного анархического движения Михаил Алексан­дрович Бакунин (1814—1876) в 30-е годы XIX был активный посетителем литературных сало­нов Москвы и Петербурга, знатоком и пропаган­дистом немецкой философии, и оказал огромное формирующее воздействие на В. Г. Белинского, которого по существу приобщил к философии Фихте и Гегеля. Белинский часто гостил в ро­довом имении Бакуниных Премухине Тверской губернии. Позднее Белинский признавая «бла­городную львиную породу» Бакунина, отмечал в нем и деспотизм, и желание властвовать. Од­нако Белинский умер намного раньше Бакунина, в 1848 г., когда Бакунин уже находился за гра­ницей, так что стариком он его просто не видел.


151 В воспоминаниях И. И. Панаева Белинскому приписывалось следующее высказывание: «На­шего брата, славянина, не скоро пробудишь к со­знанию. Известное дело — покуда гром не гря­нет, мужик не перекрестится, нет господа, что бы вы ни толковали, а мать святая гильотина хоро­шая вещь» Панаев И. И. Литературные воспо­минания. М.-Л: ГИХЛ. 1950. С. 243-244.


152 Объединение художников, сформировавше­еся вокруг журнала «Мир искусства», который в 1898—1904 гг. издавали княгиня М. К. Тени-шева и С. И. Мамонтов. Редакторами журнала и идеологами объединения были С. П. Дягилев и А. Н. Бенуа. В отличие от передвижников, под­нимавших в искусстве главным образом социаль­ные проблемы, «мирискусники» ставили своей задачей повышение художественно-эстетиче­ского уровня русского искусства и приобщение его к новейшим течениям западноевропейского.


153 О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России (Письмо к Е. Е. Кемеровскому) И. В. Киреевского// Московский сборник. Сочинения: К. С. Акса­кова, И. С. Аксакова, И. Д. Беляева, И. В. Ки­реевского, П. В. Киреевского, А. И. Кошелева, С. М. Соловьева, А. С. Хомякова. М., 1852. Т. 1. С. 1-68.


134 Перцов Петр Петрович (1868—1947) — пу­блицист, искусствовед, в начале века — изда­тель одного из первых символистских журналов «Новый путь», друг и издатель произведений В. В. Розанова, автор «Литературных воспо­минаний» (Л., 1933; современное издание: Пер-цов П. П. Литературные воспоминания. 1890— 1902. Вступ. статья, сост., подг. текста и коммент. А. В. Лаврова — М.: НЛО. 2002).


155 Имена Платона и Аристотеля в европейской культурологи имели знаковый характер: филосо­фию Платона принято считать истоком европей­ского идеализма, а Аристотеля — рационализма.


156 Тернавцев Валентин Александрович (1866— 1940) —писатель, богослов, деятель религиоз­но-философского движения в России. ь? Соколов Николай Матвеевич (1860— 1908) — поэт, критик, переводчик философ­ских сочинений (в том числе — И. Канта


и Шопенгауэра). По убеждениям примыкал к славянофилам.


158 Хомяков Алексей Степанович (1804— 1860) — поэт, публицист и богослов, один из ос­нователей славянофильства. Имеется в виду его работа: Несколько слов православного христиа­нина о западных христианских вероисповедани­ях (М., 1863). Впервые работа была напечата­на за границей на французском языке в 1853 г. 159 Евангельские слова Христа, обращение к апо­столу Петру «Отойди от меня, сатана!» (Мф. 4, 10, Мрк. 8, 31—33), означающие примерно: не искушай меня, не мешай исполнять мое пред­назначение, долг.


160 Протоиерей Орлов Анатолий Петро­вич (1879-1937) — преподаватель МДА (с 1909 — экстраординарный профессор) по ка­федре «Истории и обличения западных испо­веданий в связи с историей Западной Церкви от 1054 г. до настоящего времени». В1917 г. по­сле смещения ректора епископа Феодора (По-здеевского) стал первым выбранным ректором МДА, которой руководил и после ее официаль­ного закрытия до 1922 года, когда был арестован и судился по процессу об изъятии церковных цен­ностей. Позднее неоднократно арестовывался, жил в ссылке, в 1937 г. арестован в Тарусе и рас­стрелян по приговору тройки НКВД. Вторым священником Казанского храма на Калужской площади стал в 1920 г., следовательно, беседа с Леманом происходила между 1920 и 1922 гг.


161 Флорентийская уния — соглашение об объе­динении католической и православной церквей, принятое в 1439 г. на соборе во Флоренции, на условиях подчинения Православной церкви и принятия ряда католических догм (филиокве, главенство Папы Римского и т. д.), при сохране­нии православных обрядов (богослужебный язык, право священников вступать в брак, причащение хлебом и вином). Русское духовенство отказа­лось принять унию, она была предана прокля­тью. Унию признала часть духовенства Западной Украины, где на ее основе возникло униатство.


162 Гагарин Иван Сергеевич, князь (1814— 1882) — дипломат, в 1842 г. эмигрировал во Францию и принял католичество, возглавив общину русских католиков в Париже; основа­тель Славянской библиотеки здесь, в конце жиз­ни вступил в орден иезуитов.


164 Печерин Владимир Сергеевич (1808— 1885) — преподаватель Московского универси­тета, в 1840 г. покинул Россию по политическим соображениям, в силу антирусских настроений; принял католицизм, вступив в орден редемптористов, и стал священником. Последние годы жил в Ирландии, служил при больнице для бедных.


165 Имеются в виду статьи Ивана Сергеевича Ак­сакова (1823—1886) начала 60—х годов, публи­ковавшиеся преимущественно в газете «День», где он излагал идеи «общества», куда включа­лись лучшие представители всех сословий, кото­рое могло бы способствовать развитию земства и сдерживать напор государственного начала. Вошли в издание: Сочинения И. С. Аксако­ва. М., 1891. Т. 2. Славянофильство и запад­ничество. 1860—1886. Статьи из «Дня», «Мо­сквы», «Москвича» и «Руси».


166 в статье «Хомяков» за подписью Николая Леонидовича Мещерякова (1865—1942) в пер­вом издании Большой советской энциклопедии сказано: «Педагогические взгляды развиты Хо­мяковым в его статьях «О характере просвеще­ния Европы и его отношении к просвещению России» (1852) и «Об общественном воспита­нии в России» (1858)» и далее излагаются эти взгляды (БЭС. М., 1934. Т. 60. С. 61).


167 Шпет Густав Густавович (1879-1937) — философ, психолог, теоретик искусства. Име­ется в виду его работа «Очерки развития рус­ской философии (1922).


168 Г. Г. Шпет родился в Киеве и был внебрач­ным ребенком отца-венгра и матери-польки; взгляды Шпета и его отношение к русской философии определялись не столько проис­хождением, сколько влиянием феноменоло­гии Гуссерля.


169 Леонтьев Константин Николаевич (1831— 1891) — писатель, философ и публицист кон­сервативной ориентации, с 1887 года жил в Оп-тиной пустыне, незадолго до смерти в 1891 г. принял монашеский постриг с именем Климент. 170 Шипов Дмитрий Николаевич (1851— 1920) — политический деятель, один из лидеров земского движения конца XIX — начала XX в.,


скончался, находясь в тюремном заключении по обвинению в участии в антибольшевистском заговоре.


171 Вишневский Александр Леонидович (1861— 1943) — один из основателей МХТ, играл Бо­риса Годунова в «Царе Федоре Иоанновиче» А. К. Толстого в день открытия театра в 1898 г., первый исполнитель главной роли в спектакле «Дядя Ваня» А. П. Чехова. 172 Тарасова Алла Константиновна (1898— 1973) — актриса МХТ с 1916 года, в совет­ские годы входила в руководство театра.


173 Дом по адресу Глинищевский пер., д. 5/7 по­строен в 1938 г. архитектором В.Н. Владими­ровым для артистов МХАТ.


174 Муромцев Сергей Андреевич (1850— 1910) — юрист, публицист, общественный де­ятель, основатель кадетской партии и предсе­датель Первой Государственной думы (1906). Дочь — Ольга, в замужестве Шаврина, пле­мянницы — Н.Н. Вокач, жена И. А. Ильина и В. Н. Муромцева, вторая жена И. А. Бунина. В официальных биографиях сказано, что скон­чался от сердечного приступа во сне.


173 Муромцева (урожденная Климентова) Мария Николаевна (1857—1946) — оперная певица, в 1885 г. в Петербурге с большим успехом испол­нила партию Татьяны в опере «Евгений Онегин».


174 Щепкин Николай Николаевич (1854— 1919) — внук актера М. С. Щепкина, полити­ческий деятель, член Государственной думы III и IV созывов, расстрелян как участник анти­большевистской организации.


175 Струве Петр Бернгардович (1887—1968) — философ, экономист, общественный и полити­ческий деятель. Весной 1918 г. издательство Г. А. Лемана объявило о готовящейся серии «Библиотека общественных знаний под общей редакцией П. Б. Струве».


176 Мицкевич Сергей Иванович (1869—1944) — деятель большевистской партии, врач психиатр. Автор ряда мемуарных книг, в том числе: «За­писки врача-общественника (1888—1918». М., 1941 и «Революционная Москва. 1888—1905». М., 1940.


Публикация Е.В. ИВАНОВОЙ


 


 




На главную    Статьи    Биография художника    Каталог картин   

Перейти к началу страницы