"Живопись - это сама жизнь. В ней природа предстает перед душой без посредников, без покровов, без условностей."
ЧАСТЬ 1
Почему на меня так стимулирующее подействовала выставка М. В. Нестерова ? Несомненно, потому, что я на ней увидал несколько портретов хорошо мне знакомых людей, дорогих по той атмосфере горячей умственной жизни, которая 8 те давние времена так чаровала и втягивала на самые вершины духовной жизни. На выставке были портреты трех таких лиц: И. А. Ильина3, о. Павла Флоренского , так ужасно погибшего, и на одном полотне с ним — С. Н. Булгакова5. Этот Двойной портрет — Флоренского и Булгакова — я где-то видел раньше. Портрет Ильина увидал здесь впервые. Когда я его увидал — передо мной воскресла вся тогдашняя Москва. Москва, когда в ней откуда-то неожиданно и внезапно появился Ильин 6. До этого момента никогда о нем не было слышно, он совсем Не был известен в университете, в частности, на нашем юридическом факультете, на котором он именно и воссиял. Я помню, он мне говорил, что у него в Вене в сейфе лежит начало его работы о Гегеле7. Из этого можно заключить, что он пробыл и вероятно не один год заграницей. Я не могу вспомнить, где и как мы с ним познакомились. Но как-то он явился ко мне, как к издателю — впоследствии он меня называл своим «эдитером» — с просьбой издать его работу о Гегеле. В это время его работа была уже закончена и какой-то его знакомый еврей дал ему деньги на ее печатание 8. Однако это печатание почему-то не шло на лад и его просьба состояла в том, чтобы продолжить это неудавшееся печатание и довести его до конца. Я с полным удовольствием взялся за это дело и действительно благополучно довел его до конца. Благополучие, в частности, состояло в том, что он должен был через некоторое время защищать свою работу в качестве магистерской диссертации и очень просил меня суметь ко дню диспута напечатать и второй том9. Это мне удалось, и на самый диспут я принес ему несколько экземпляров второго тома. Он тут же их вручил некоторым из заседавших на диспуте профессоров и в результате ему была присуждена прямо степень доктора. Я говорю «в результате», потому что в постановлении было подчеркнуто, что это делается, в частности, «принимая во внимание появление второго тома»10. Его работа — труд необычной глубины, сложности и мало кому доступен по своей отвлеченности. Но зато он сразу поставил Ильина высоко во мнении русского общества, давшего ему прозвище «гегельянца», что, впрочем, не следует понимать как сторонник учения Гегеля, а именно только, как автора работы о Гегеле. Ильин сразу показал себя человеком сильного характера, резким, крайне нетерпимым, пуритански настроенным и вообще савонароловского склада и. Страстно уверенный в себе, непогрешим как папа, он презирал и ненавидел всех инакомыслящих или тех, поведение кого с моральной точки зрения он не одобрял. Он мне говорил, что когда на публичных его выступлениях кто-нибудь ему возражал, оспаривал его и т. п., то ему хотелось такого человека... убить! Иллюстрацией его морального ригоризма может служить его столкновение с Андреем Белым, по-нашему — Борисом Николаевичем Бугаевым. Ильин дружил и очень высоко ставил композитора Метнера12. Мне неизвестно, что произошло между Метнером и Андреем Белым — то ли Белый что-либо неуважительное сказал о Метнере, а может быть в их личном общении у них произошло какое-нибудь столкновение — не знаю13. Но Ильин не мог остаться равнодушным к этому какому-то оскорблению или обиде, будто бы нанесенному его другу, и разрешился обширным, в высшей степени резким, злобным письмом к Андрею Белому. Ильин мне это письмо прочел и явно был доволен собой, что сумел так «отделать» Белого14. Нужно сказать, что это было весьма неумно и весьма наивно. Дело в том, что Белый был человеком поистине детской невинности. Он, правда, мог легко о ком-нибудь выразиться неуважительно, даже оскорбительно, но только вот именно по этой своей детской невинности. В этом легко убедиться, перечтя его интересные воспоминания. Я помню, например, его суждения о дочерях известного в свое время террориста, одного из организаторов ужасного убийства Александра II, Льва Александровича Тихомирова15. Я хорошо его знал, был с ним дружен, несмотря на огромную разницу лет — 36! — был с ним на «ты». Я очень хорошо знал и его дочерей,
Надежду и Веру Львовен. Они были умны, интересны интеллектуально, значительны и обладали весьма приятным безобидным юмором. Но они были очень некрасивы, черта, какой когда-то славился и их отец, особенно старшая, Надежда. Белому было достаточно взглянуть на них, чтобы как бы «исчерпать» всю их личность16. Такие же невинно-наивные, простодушные характеристики можно встретить в его воспоминаниях математика Млодзеевского, профессора нашего Университета, и его супруги17, другого нашего профессора — философа из весьма уважаемого семейства Лопатиных — Льва Михайловича Лопатина18 и многих других. Наброситься на этого «невинненького» Андрея Белого с савонароловскими проклятиями было поистине наивно и нелепо. Я помню, письмо кончалось уведомлением Белого, что при встрече Ильин не считает возможным ему поклониться и т. п. угрозами. Помнится, я от кого-то слышал такую же оценку этого поступка Ильина, какую даю я здесь19.
Указанные мною черты этого «страстного» Ивана Александровича весьма ярко проявились в его общественных выступлениях. Октябрьская революция застала русское общество в сильном религиозном подъеме. И первые года революции ознаменовались наполненными храмами, участием в крестных ходах профессоров и академиков, докладами на религиозные темы, глубокомысленными концепциями происходивших событий в аспекте религиозном и т. п. Характерно это и для Ильина. Но следует оговориться, что он стоял в этом отношении совершенно одиноко, и в том смысле, что не примыкал ни к одному «кружку», течению, равно как, насколько мне известно, не принадлежал и к тем, кого можно назвать «церковниками». В полном соответствии со всем своим внутренним складом, он гордо стоял как одинокая фигура, вынашивая свои личные взгляды и убежденно и страстно верил, что нашел нечто весьма нужное, если не христианству как таковому, то во всяком случае нашему русскому православию. То, что он нашел и к чему призывал, он твердо называл «реформацией», однако, отнюдь не связывая это с историческим лютеранством. Ильин просто полагал, что церковь как бы изживает себя, неспособна удовлетворить нынешние потребности в области религиозной и что нужно как-то обновить ее, внести какой-то новый дух в ее жизнь, сделать ее вновь жизнеспособной. Он что-то писал в этом направлении, выступал с докладами, организовывал семинары в частных домах; я неоднократно на них бывал. В его выступлениях слышался пафос проповедника, вождя, чуть не пророка. Однако, то что мы от него слышали, было очень мало убедительно. Он упорно подчеркивал, и это, по-видимому, было одним из него основных тезисов, что «моя вера — это не твоя вера, а твоя вера — это не моя вера», всячески подчеркивал этот чисто личный элемент религиозных переживаний. Особенно яркое воспоминание осталось у меня об его выступлении в большой аудитории Психологического Института во дворе, так называемого, нового Университета. Он выступил все с тем же материалом, какой я уже слышал от него на его семинарах. Интересна была самая манера его выступлений. Она была в какой-то степени театральна, но отнюдь не в том смысле, чтобы он «рисовался». Нет, в глубочайшей искренности, даже непосредственности, Ильина я твердо убежден.
Но таков был самый, так сказать, стиль его личности. Высокого роста очень худой, какой-то изможденный, похожий на «блондинистого Мефистофеля», кажется, он страдал туберкулезом, он гордо и как бы свысока оглядывал аудиторию затем вынимал из портфеля маленький, легко помещавшийся в портфеле, совсем простой работы, пультик, ставил его перед собой, клал на него рукопись и начинал читать. Всегда читал, а не говорил. Как-то сказал мне, что он что-нибудь пишет только когда у него в голове все, до последнего слова, готово; положить на бумагу — было уже делом чисто механическим. Я, конечно, не помню содержания его выступления. Но у меня сохранились в памяти некоторые отзывы присутствующих, высказанные во время перерыва, который Ильин объявил перед второй частью своего доклада. Помню, Н. А. Бердяев сказал, что творчество Ильина «анэротично», что было весьма справедливо. Князь А. Д. Оболенский20 заметил, что мысль Ильина не длиннее воробьиного носа. Но совершенно замечательно сказал Федор Степун, человек очень умный; в настоящее время профессор Мюнхенского университета. Он определил выступление Ильина, как «религиозное помешательство неверующей души». Сказать лучше было невозможно. При всей моей даже любви к Ильину, я могу сказать со спокойной совестью, что весь огромный пафос, какой он вкладывал в свою квазирелигиозную проповедь, был мыльным пузырем, из которого ничего не могло получиться. На своем двухтысячелетнем пути церковь пережила много изменений и так или иначе понимаемых «реформ». Но ведь все эти реформы были проводимы людьми, носившими в глубине своей души подлинно религиозное чувство. Благодаря этому все эти реформы — изменение обрядов, установление новых обрядов, создание молитв и т. п. носили, так сказать, имманентный характер. Рожденные религиозным путем, они являлись естественным развитием внутреннего содержания христианства, православия, церковности. Люди жили в христианстве, пребывали в нем и потому самая устремленность их, хотя бы и к новому, не взрывала церковь, а только раскрывала в ней все большую глубину ее духа, все большую ее значительность. Ильин же стоял совершенно вне этого, стоял, так сказать «вне церковной ограды» и так, со стороны, извне мечтал в ней что-то изменить. Его «реформа» была попыткой вторгнуться в церковь именно извне и навязать ей то, что ему, ему лично, казалось разумным и нужным. Это несколько напоминало безнадежные потуги Толстого свое личное, слишком личное, объективировать в общеистинное и общеобязательное. Жизненная наивность, а с точки зрения христианской и гордыня лежали, в конечном счете, в той необоснованной взбудораженное , которой так волновался и пытался волновать нас Ильин.
Во время революции Ильин сразу занял видное место в московском обществе. Я не был на том Совещании, которое было организовано в Большом театре при Керенском. Насколько мне известно, Ильин на этом Совещании выступал и стяжал себе славу оратора божьей милостию и, конечно, стал широко известенпо составу своих политических воззрений. Не могу точно вспомнить, была ли это книга, или доклад, но я точно помню, что у него была превосходная работа на тему о патриотизме21. Она очень мне нравилась и я мечтал выпустить ее в моем издательстве, для чего я побуждал Ильина написать на эту тему книжку.
В заключение хочется отметить, что та «сухость», тот анэротизм, который Бердяев отмечал в Ильине, был свойственен и жене его — Наталье Николаевне 22. Не в укор им будь сказано, их супружеский союз несколько походил на сожительство двух старых дев. Оба они жили умственными интересами, весьма их взаимно уважая друг в друге. Помню, с каким благоговением Иван Александрович рассказывал мне о занятиях его жены романтиками, увлечении Новалисом и т. п. Но было совершенно противоестественно представить их папой и мамой, и у них, конечно, не было детей. Не в плане глубинных пластов души, не в нераздельно-целостном слиянии протекала их супружеская жизнь. Как я только что говорил о том, что Иван Александрович стоял вне церковной ограды, так я мог бы сказать, что он стоял и вне ограды брака. Такова судьба людей лишенных священного огня эроса. Прошло с тех пор, о которых я повествую, без малого сорок лет, как я неожиданно узнал, чем кончилось супружество Ильиных. Они покинули наш Союз в 1922 году. И там, заграницей, не знаю, при каких именно обстоятельствах, Наталья Николаевна бросила мужа23. И как это ни странно, перешла к Борису Петровичу Вышеславцеву24. А странно это вот почему. Вышеславцев по своей натуре был полной противоположностью Ильину. Насколько Ильин был страстно устремленный человек, настолько Вышеславцев был натурой не столько, пожалуй, вялой, сколько пассивно отдающейся, наслаждавшейся, хотя бы и умственным трудом и это «гутирование» жизни предпочитавший какой бы то ни было борьбе. Нетрудно себе представить какое раздражение и даже презрение должен был он вызывать в Ильине. Мне рассказывали об этом проявлении враждебности Ильина к Борису Петровичу следующее. Отмечался какой-то юбилей Фихте-старшего. Одно из университетских обществ посвятило этому юбилею особое заседание. У Вышеславцева была большая диссертация, посвященная Фихте — «Этика Фихте»25. Поэтому, вполне естественно, ему было предложено сделать на этом заседании доклад. Во время этого доклада супруги Ильины сидели рядом. Иван Александрович все время делал Наталье Николаевне иронические замечания в адрес Вышеславцева и его высказываний. Казалось, супруга разделяла такое отношение своего мужа к докладчику. И вдруг это неожиданное известие, что она ушла именно к Борису Петровичу Вышеславцеву. Произошло все это, конечно, когда Ильины были вне моего поля зрения и поручиться за верность этого известия я не имею права, хотя могу сказать, что лицо, мне это сообщившее, обладало способностью многое знать, чего наш брат не знал — бывают такие люди.
Вот я случайно упомянул о Психологическом институте, и зароились у меня в голове мысли, связанные с этим Психологическим институтом, мысли грустные и даже жуткие. В конце прошлого и начале настоящего века был в Киевском университете профессором психологии Георгий Иванович Челпанов. Широко известны его учебники логики и психологии, его работа «Мозг и душа»27, краткий обзор философских систем28 и пр. В начале этого века Георгий Иванович, приблизительно одновременно с князем Евгением Николаевичем Трубецким29, профессором того же университета, перешел в Московский университет. Среди слушателей Челпанова в Московском университете оказался некий Щукин, сын Ивана Васильевича — Петр Иванович Щукин. Братья Щукины — Сергей, Дмитрий и Петр30 — сыграли своеобразную и очень заметную роль в жизни русского общества. Все они были очень богатыми людьми и все были большими любителями и ценителями искусства и вообще культуры. Наибольшую славу стяжал себе старший из братьев — Сергей Иванович — своим собранием французских художников. Оно было настолько богато, что к нему приезжали изучать французскую живопись... из Парижа31. Ему принадлежал большой роскошный особняк в бывшем Большом Знаменском переулке32, глубоко во дворе, как раз против бокового фасада теперешнего Министерства обороны. Вот здесь-то Сергей Иванович и развешивал свои приобретения. Дом его был неограниченно открыт для всех интересующихся его собранием, хотя это была просто его частная квартира, в которой он жил. Бывая много раз в его доме, я неоднократно видел его там, просто проходившим по комнатам. Его брат Дмитрий увлекался собиранием западной живописи. У него был особняк в Староконюшенном переулке, недалеко от Арбата33. Я никогда у него не был, и из чего состояло его собрание — совершенно не знаю34. Дмитрий Иванович был единственным из братьев, которого я немного лично знал. Небольшого роста, как и его брат, Сергей, несколько плотный и какой-то уютно-добродушный, он был приятным собеседником, не лишенным юмора, делал впечатление очень культурного человека, охотно переходил в разговоре со мной на немецкий язык, которым, по-видимому, владел в совершенстве, обнаруживая привычку говорить на нем.
Третий брат — Петр Иванович — владел большим особняком на Малой Грузинской35. Если не ошибаюсь, там теперь помещается Музыкальная школа, созданная А. В. Свешниковым. Петр Иванович не сосредоточился специально на живописи и вообще на искусстве. Он собирал вообще всякого рода исторические документы и разные культурные материалы, в частности, собрал много писем. Когда я писал книгу о Тургеневе, мне приходилось пользоваться собранными им письмами Тургенева. В то время они уже находились в Историческом музее. Петр Иванович издавал Щукинские сборники, в которых публиковал собранные им материалы36. Вот этот-то Петр Иванович Щукин и был отцом упомянутого мною ученика Георгия Ивановича Челпанова. Сын заинтересовал своего отца своим увлечением психологией и тот дал сыну сто тысяч руб. на организацию Психологического института37. Таким образом, и выстроилось теперешнее здание Института38, и Челпанов получил, так сказать, широкую арену действия. Сам Георгий Иванович делал крайне странное и почему-то очень тяжелое впечатление39. Я не был с ним знаком лично и вообще не помню, откуда и как его узнал. Вероятно, мы все же где-то встретились, ибо мы всегда при встрече взаимно раскланивались. Странное впечатление, какое он на меня производил, происходило прежде всего от какой-то необычности его наружности. Я затрудняюсь определить, в чем именно заключалась эта странность. Мне кажется, его лицо имело в себе маленькую асимметрию. Благодаря ли этой асимметрии, если она на самом деле существовала, или почему-либо другому, его лицо выражало что-то трагическое. Если все, что я говорю, было даже просто мое личное воображение, я все же каждый раз при встрече Георгия Ивановича неизменно испытывал чувство сочувствия к нему и жалости. И очень удивительно, что жизнь его наполнилась ужасной семейной драмой. Его жена была психически больной, она страдала манией самоубийства. При ней всегда находился кто-нибудь, кто ее охранял от этой ее одержимости. Однако она все-таки улучила «благоприятную» минуту и выбросилась из окна и погибла. Георгий Иванович остался с двумя детьми — сыном и дочерью. Дочь вышла замуж за Николая Сергеевича Сухова, германиста, сына профессора нашего Университета биолога Сергея Андреевича, весьма приятного и привлекательного человека из богатой семьи текстильщиков. Будучи беременной, дочь Георгия Ивановича попала в большую тесноту в трамвае и ей выдавили ребенка, — она умерла, можно себе представить, в каких мучениях. Остался сын, товарищ мужа сестры, тоже германист40. Не помню, в каких годах было затеяно издание большого двухтомного немецко-русского словаря. Челпанов, как германист, был назначен то ли редактором, то ли его помощником этого словаря. Когда вышел первый том в нем были обнаружены различного рода «недопустимости». Редакция и кое-кто из сотрудников были арестованы и несчастный Челпанов... погиб41. Среди пострадавших сотрудников я помню Густава Густавовича Шпета, попавшего в далекую Сибирь и там скончавшего в одиночестве свои дни42, помню еще графиню Нину Мамуну. В это время Георгий Иванович уже умирал. Ему не сказали об ужасной участи его сына и он умер, так и не узнав о своем новом, уже последнем семейном горе. Десятки лет спустя мне пришлось заниматься с аспирантами Академии педагогических наук в этом самом Психологическом институте и меня неизменно преследовал при этом образ этого несчастного Георгия Ивановича.
Вызвав в своей памяти образ Ильина, естественно вызвать и образ Сергея Андреевича Котляревского43, человека в высшей степени замечательного, и прямо-таки поразительного. Трудно даже себе представить, как мог «образоваться» такой человек. Не было никого, кто мог бы соперничать с ним в чудесной полноте и огромном богатстве личности. Мне именно хочется подчеркнуть, что его замечательность заключалась не только и не столько в совершенно невероятном знании, образовании, — кажется, не было ничего, чего бы он не знал. Я неоднократно ему говорил, что его надо посадить в бывший Румянцевский музей в качестве «живого справочного бюро», ибо его знания хватило бы на все вопросы. Он был у нас профессором по двум факультетам — юридическому и историко-филологическому. У нас, на юридическом, он читал государственное право, на другом числился по всеобщей истории. У него было четыре диссертации — две магистерские и две — докторские. Знал, как родной, четыре европейских языка; думаю, что приблизительно так же знал и оба древних. Но, повторяю, наиболее замечательно в нем было то, что он вовсе не был «ученым сухарем». Он совмещал свое огромное образование с тонким чувством формы, часто пониженное у людей усиленного умственного труда, чутко воспринимал искусство и, пожалуй, обладал и сам в какой-то степени даром формотворчества. Встречаясь с ним много лет в одном частном доме, о чем я еще расскажу, я слышал от него, например, интереснейшую импровизацию на тему «рождение цветов», т.е. красок. Очень углубленно вдумываясь, вернее, вчуствываясь, в красоту мировоздания, в развертывание жизни на земле, он с большой убедительностью показал нам как бы имманентное расклубление всей гаммы воспринимаемых нами красок. К этой же его способности я склонен отнести и его интерес и замечательную способность импровизации, чем он до некоторой степени заразил и меня. Насколько он придавал этому важное значение, видно по тому, что он и в Университете объявил семинар по импровизации44. Кстати сказать, я думаю, что это была очень хорошая мысль побудить молодежь учиться импровизировать: это замечательно дисциплинирует целый комплекс психических моментов: сосредоточенность на определенном образе или мысли, волевую собранность, ритмику самого изложения. Он делал так: брал в руки книгу, раскрывал ее, как будто собираясь читать, просил дать ему тему, образ и начинал «читать» точно и легко, не сбиваясь и не оговариваясь, без малейшего срыва. Именно так, как читают. Для полной иллюзии он повертывал страницу, как будто дочитав ее до конца. Помню мы как-то увлекшись, учинили с ним соревнование. Не помню, какие темы дал он мне, но помню, что я ему дал три темы из совершенно различных областей. Первая тема была «кирпичный завод». Я надеялся, что с такой «прозой» он не справится. Вторая тема была — значение для Англии англо-бурской войны и, наконец, третья — какой-то очень поэтический стих Вл. Соловьева, какой именно, конечно, не помню. Сергей Андреевич прекрасно справился со всеми тремя темами, причем все время сохраняя ровный темп и необходимый ритм.
В Котляревском чувствовалась некоторая замкнутость; он не был человеком с широко разливающейся душой, скорее он был холодноват, не сливающийся с миром, а смотрящий на мир откуда-то изнутри. Думаю, что едва ли у него могли быть очень интимные, очень любимые друзья. Дружба, теплая любовь к человеку, мне кажется, были чужды ему и уж, конечно, не в этом было большое обаяние его замечательной личности. Эта его замкнутость, эта его, пожалуй, некоторая «самость», полагаю, была причиной его разрыва с московской профессурой: когда в феврале 1910 года оскорбленные идиотским поступком министра Л. А. Кассо45, бывшего нашего профессора гражданского права, по отношению к Московскому университету, огромное количество московских профессоров подали в отставку46, Сергей Андреевич не был среди них. Нетрудно себе представить, как были возмущены наши «профессора-кадеты» такой «изменой» Котляревского. Один из них, Габриэль Феликсович Шершеневич, профессор-коммерсиалист, говорили тогда, не подал ему при встрече руки 47. Уж если люди того времени вообще были лишены чувства стадности, то более всех других был лишен этого чувства именно Сергей Андреевич. Я помню еще аналогичного характера маленькое столкновение Котляревского с Валерианой Николаевичем Муравьевым48, дипломатом, много позднее в Вольной Академии духовной культуры при котором я присутствовал49. От него и тут требовалась определенного характера солидарность, на которую он не шел, провидя в развертывавшихся событиях то, чего другие не видели. Я не помню, где и как мы с Котляревским познакомились. Думаю, что это произошло так. Я еще студентом стал увлекаться итальянским искусством эпохи Возрождения. В связи с этим я, естественно, интересовался и великим Джотто и, столь же естественно и личностью Франциска Ассизского. Франциск в наших святцах и Минеях-четьях, конечно, не значился, и мне ничего не оставалось, как обратиться к святцам католическим. Вероятно, именно с просьбой таковые мне указать я и обратился к Котляревскому, которого постоянно встречал в Университете. Через некоторое время я был весьма удивлен, когда ко мне на дом приехал Сергей Андреевич и вручил мне огромный «золотой» фолиант «Акта санкто-рум»50, кажется, за август месяц, с житием Франциска, конечно, на латинском языке. Увы, если сам Сергей Андреевич читал по-латыни так же легко, как по-русски, то сказать это про меня было никак невозможно. Но такой внимательный поступок, даже самый факт такого отношения к студенту, даже не состоявшему его слушателем, был и удивителен и прямо-таки трогательным. Прошло несколько лет как мы встретились другим путем с Сергеем Андреевичем и наше общение приняло регулярный характер. Мы стали встречаться каждую неделю и встречи эти продолжались не менее пяти лет. Произошло это следующим образом. Постепенно, и как-то мало заметно для меня самого, стал образовываться кружок и у меня, в моем, тогда уже небезызвестном в московском обществе, кабинете. Хотелось мне привлечь и Сергея Константиновича Шамбинаго, профессора русского языка нашего Университета51. Встретив где-то его, и зная его по очень далеким родственным отношениям, я сообщил ему это мое желание видеть его у себя. На это он мне сказал, что он будто бы неподходящий для этого человек, а вот у него есть приятель, которого он считает весьма для этого подходящим и посоветовал мне этого его знакомого привлечь в мой кружок. Прошло немного времени, как мне как-то доложили, что меня желает кто-то видеть. Я вошел в мой кабинет и увидал крупную, видную фигуру мужчины лет пятидесяти с лишком. Впоследствии я узнал, что его в Петербурге постоянно принимали за великого князя Алексея Александровича — генерал-адмирала. Он назвался Андреем Павловичем Каютовым52, тем самым знакомым Шамбинаго, о котором последний мне говорил. Я должен самым теплым, самым любовным словом помянуть этого милого Андрея Павловича. Знакомство это, вскоре перешедшее в большую дружбу, и, смею сказать, во взаимную привязанность, имело для меня и даже для всей моей семьи огромное значение. Прежде всего, он оказался мужем большой московской знаменитости — Надежды Петровны Ламановой53.
Из хорошей дворянской семьи, дочь гвардии полковника, она в молодые годы, уйдя из семьи и пережив неудачу в личной жизни — любимый человек, насколько мне известно, умер в ее объятьях, — открыла модную мастерскую. Она обнаружила огромный вкус, и постепенно стала одевать дам самых высоких и самых богатых кругов московского общества. У нее стали одеваться не только дамы московского купечества, но и аристократия, так, в частности, она одевала великую княгиню Елизавету Федоровну, жену московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, родную сестру государыни. Была она приглашена также и к самой царице, но они как-то «не сошлись характерами» и это отношение оборвалось. Дело Надежды Петровны настолько разрослось, что постепенно у нее стало 300 мастериц. Она выстроила огромный дом на Тверском бульваре (на внутреннем проезде, через несколько домов от Никитских ворот)54. Я слышал от нее, что она подавала счета богатым московским купцам в десятки тысяч. Курьезны были ее рассказы, как купцы «торговались» с ней — купцы любят, чтобы им «делали скидки». Так, например, подаст она счет на 34240 руб. Приезжает «сам» М. А. Морозов (Тверская мануфактура) и говорит: «Надежда Петровна, уж вы мне уступите, скиньте 240 руб.» «Извольте, с удовольствием!» Жена великого князя Михаила Александровича, графиня Брасова, урожденная Шереметьевская, Наталья Сергеевна55, так и осталась должна Надежде Петровне 20 тыс. руб. Насколько широк был размах работы Надежды Петровны можно судить по тому, что она ежегодно ездила в Париж, где держала квартиру, закупать модный товар для своего предприятия. А закупала она этого товара на полмиллиона! Конечно, огромен был и доход ее — мастерская давала ей до 300 тыс. руб. в год, т. е. другими словами, по 1000 руб. в день! Она была подлинным гением костюма. Я смело утверждаю, что то, чем Станиславский был в области режиссуры, то была Надежда Петровна в области костюма56. Недаром они так хорошо понимали друг друга, и после революции много лет, до самой кончины Надежды Петровны работали вместе. Именно ее костюмы мы видели в многочисленных постановках Художественного театра и Вахтангова — «Женитьба Шигаро», «Зойкина квартира», «Принцесса Турандот» и др. Надежда Петровна продолжала также одевать отдельных, обращавшихся к ней дам. Для этого у нее в комнате всегда стояло несколько манекенов, на которых иногда бывали надеты платья. Хорошо помню, как однажды придя к ней, я увидал на одном из манекенов замечательной красоты платье тонкого теплого серого цвета, чудесно драпирующее фигуру. Я немедленно бухнулся на колени и положил этому платью-шедевру... земной поклон. Как-то я сказал Надежде Петровне: «Надежда Петровна, вы — гениальны!» На что она, как бы удивившись, что в этом можно сомневаться: «Конечно!» Да, я не преувеличиваю, она в своей области была действительно гениальна.
В моей жизни, повторяю, супруги Каютовы сыграли очень большую и очень добрую роль, как в области чисто житейской, так и в области умственной. Очень скоро после нашего знакомства Андрей Павлович пригласил меня к себе, познакомил меня с Надеждой Петровной и просил посещать их регулярно, назначив для этого среду. А через некоторое время Андрей Павлович сообщил, что познакомился где-то с Котляревским и пригласил его также посещать их по средам. Как и я, Котляревский принял приглашение и мы стали регулярно сходиться каждую среду вечером у Каютовых. Таким образом, у нас образовался свой кружок, состоявший всего из четырех лиц — супругов Каютовых, Котляревского и меня. Каждую встречу мы посвящали какому-нибудь определенному вопросу. Кто-нибудь, обычно, конечно, Котляревский или я, предлагали какую-нибудь тему, которая затем и обсуждалась. Я помню, ряд очень интересных вечеров с сообщениями Сергея Андреевича, например, то сообщение о «рождении цветов», о котором я уже упоминал. Помню замечательно интересный рассказ Сергея Андреевича о встречах и разговорах со Столыпиным, тоже саратовским помещиком, рассказ, занявший два вечера, и некоторые другие. Сам я, в то время изучавший славянофилов, сделал ряд сообщений, посвященных этим доблестным деятелям русской культуры, так гнусно-цинично забытых последующими поколениями русских людей. А до какого падения мы в этом отношении дошли еще позднее — я буду еще иметь возможность рассказать ниже. Наши встречи на лето прерывались, однако прерывалась только их строгая регулярность, но мы неоднократно выезжали с Сергеем Андреевичем на дачу к Каютовым, когда они жили на Сходне, где мы неизменно обедали под высокими березами и продолжали наше «зимнее» общение. Короткое время наш маленький кружок, уже после революции, пополнился еще одним лицом — интересным и умным князем Алексеем Дмитриевичем Оболенским, бывшим обер-прокурором Святейшего Синода, в свое время товарищем министра финансов известного С. Ю. Витте. С князем я уже был знаком, познакомился я с ним у Н. А. Бердяева, а потом князь неоднократно бывал у меня, в моем кружке. Князь внушал мне большое уважение, и я всегда прислушивался к его высказываниям. Все, что он говорил, было всегда умно и интересно. Вскоре князь эмигрировал и мы его, к сожалению, потеряли. В те дни никто улиц не расчищал и уйдя от Каютовых57, мы пробирались через сугробы по заснеженной Остоженке. Наш маршрут шел, так сказать, от квартиры до квартиры: мы завертывали в Полуэктов переулок, где жил я58 и потому отставал от моих спутников, потом они шли дальше Мертвым переулком, где жил князь, а затем уже в одиночестве продолжал путь Сергей Андреевич в переулок Николы Плотника, где у него был свой дом59. Помню, князь при этих шествиях неизменно нес фонарь — никакого освещения на улицах не было. Это был самый примитивный фонарь, какой употреблялся специально в конюшнях: в нем горела стеариновая свеча. Князь все шутливо форсил, что «все удовольствие стоит двадцать копеек: 15 копеек фонарь и 5 копеек свеча». Слышал я, что при проезде за границу через Финляндию, у князя были какие-то осложнения, его не пропускали. И слышал, что Н. А. Бердяев по этому случаю удивлялся и возмущался, что «Рюриковича могли заподозрить в большевизме».
У Каютовых мы иногда, к великому моему удовольствию, садились за винт. Котляревский, конечно, в винт не играл и я уверен, что если бы ему дать в руки карты, они бы немедленно все рассыпались. Поэтому мы могли винтить только в те вечера, когда Каютовых посещал Вал. Мих. Гаитинов, царский генерал. Он был инспектором артиллерии Гренадерского корпуса, и, будучи сперва вольноопределяющимся, а затем и офицером этого, стоявшего в Москве, корпуса, я его знал по его посещениям нашей части в летнем лагере и присутствии на стрельбе. Однажды он нас немало насмешил. Каждому офицеру полагалось показать свое искусство в стрельбе — сперва это была трехдюймовка, а потом 48-линейная гаубица, стрельба из каковой была очень интересна. Был у нас офицер Георгий Адольфович Рихтер. Он заведовал офицерским собранием и потому на стрельбище не выезжал. Но зато хлопотал об обеде для генерала, который, кажется, больше всего в жизни любил покушать, особенно он любил «горячие закуски». Но вот, однажды пришлось с нами выехать на полигон и милому Рихтеру. Когда очередь стрелять дошла до него, он провел стрельбу блестяще: сперва перекинул, потом недокинул, затем разделил пополам и все мишени разбил к чертям начисто, т. е. не только обстрелял, чего было бы довольно, но совершенно смел с лица земли. Генерал никогда не пользовался полевой трубой Цейса, а только цейсовским биноклем, который висел у него на шее. Этим биноклем он и пользовался для наблюдения за стрельбой. Увидев блестящий результат стрельбы Рихтера, он отнял бинокль от глаз и торжественно провозгласил, по-видимому, как высшую похвалу: «шабли и майонез!» Вероятно, это была дань Рихтеру как заведовавшему Офицерским собранием и старавшемуся его повкуснее покормить. Не могу сказать с уверенностью, но мне кажется, не был ли он братом известного композитора М. М. Ипполитова-Иванова60 и не потому ли он первое время, как перестал быть генералом, занимался перепиской нот. Позднее его засадили писать уставы для нарождавшейся Красной Армии. Большой ненавистник дурацкого преферанса, этой до пошлости скучной и бездарной игры, однообразной, лишенной всякого творческого элемента, я очень высоко ставил и ставлю винт61 с его неисчерпаемыми возможностями, умными и остроумными. Недаром его изобретение приписывается декабристам, положившим в основу этой игры распространенный в те времена вист, развившим и углубившим его и создавшим эту весьма замечательную игру. Нужно было большое умственное падение русских людей, чтобы забыть эту чудесную игру и опуститься до преферанса — как говорят немцы: пересесть с лошади на осла. Кстати сказать, верность приписывания изобретения винта декабристам подтверждается и тем фактом, что он называется «винт сибирский» и что на Западе его не знают. Его знают в Швеции, где его именуют «скрув», что по-шведски означает именно «винт» (из немецкого «шраубе», ср. наш «шуруп»). Я любовался на виртуозную игру Андрея Павловича. Интересно играла и Надежда Петровна, но совсем иначе — горячо, рискованно, увлекаясь. Так как это соответствовало и моему темпераменту, то мы обычно не менялись партнерами, как это полагается а играли «парти фикс» — неизменно друг с другом, предоставляя глубокомыслие и тонкие расчеты нашим солидным партнерам. Я возвращаюсь к Котляревскому. Наружность его была вполне удивительна и бросалась в глаза в любом обществе. Если бы меня спросили, в чем именно была эта особенность, я бы без малейшего колебания должен был ответить — в уродстве. В самом деле, он был на редкость некрасив. Но, как известно, уродство не мешает значительности и эта значительность была вполне выражена в лице Сергея Андреевича. Мне казалось, в нем было некоторое сходство с известным «цукконе» — пророком Давидом — знаменитого Донателло, высоко на колокольне флорентийской кампанеллы62. Поразителен охват этим художником человеческого лика, можно сказать, что он охватил, так сказать, весь диапазон человеческого облика. Стоит только вспомнить созданные им такие «полярности», как изумительная грация, красота, женственность его Благовещения, помнится, в Сайта Кроче — прекрасная копия у нас в Музее — а, с другой стороны, почти истерический ужас на лицах оплакивающих Христа и уже упомянутых Цукконе, Поджио Браччиолини и ряд других63. Котляревский, мне кажется, как нельзя лучше поместился бы в эту «галерею» со своей удивительной наружностью. Иногда думалось, не разумнее было бы Сергею Андреевичу родиться в каком-нибудь флорентийском кватроченто64, нежели в 70-х годах прошлого столетия в нашей мятежной и тогда уже мятущейся России. Наружность его, повторяю, не могла не обращать на себя внимание. И это внимание приходило к нему, если так можно выразиться, с двух сторон. Так, рассказывали, что заметная в тогдашнем московском обществе Любовь Ивановна Рыбакова, сестра писателя Георгия Ивановича Чулкова65, на пари обещала Котляревского публично поцеловать, конечно, отнюдь не по влюбленности, к которой была склонна. И осуществила свое намерение на каком-то концерте в Благородном собрании — ныне Колонном зале. И передавали, будто Сергей Андреевич ей на это сказал: «Вы очень много о себе думаете». Но, с другой стороны, им заинтересовывались и художники. Так, его зарисовал Андреев, включив в свою замечательную галерею лиц, заметных на московском горизонте. Скульптурила его и Вера Игнатьевна Мухина, эта прелестная и талантливая женщина. Я много раз встречал ее у Каютовых, и она при мне обратилась к Сергею Андреевичу с просьбой попозировать ей. У Котляревского было поместье в Саратовской губернии — 900 десятин, на которых он и вел хозяйство. Он был избран в первую Государственную Думу, состоя, конечно, «как все» в кадетской партии, после роспуска Думы подписал Выборгское воззвание66, был, как все «выборжцы» приговорен к трехмесячному тюремному заключению. Это заключение выборжцев не было в точном смысле наказанием; смысл его был в том, чтобы лишить их возможности быть избранными во вторую Государственную Думу, для отбывания наказания Котляревский сговорился со своим коллегой по университету, Павлом Ивановичем Новгородцевым67, и они вместе поехали летом, когда Университет не работал, в Дерпт, где явились, как я слышал, к губернатору и... сели. Помню, Сергей Андреевич мне рассказывал, что его угнетала мысль, что он будет «заперт». Он просил не запирать дверь его камеры, дав честное слово, что он никогда не будет ее открывать. Кажется, его просьба была удовлетворена.
В одну из встреч у Каютовых Сергей Андреевич предложил довольно неожиданную тему — ему захотелось рассказать нам о своей семье, что, мне кажется, свидетельствовало о его очень дружеском отношении к нам. Его мать, как он нам поведал, была урожденная Якоби, из семьи, страдавшей психическими ненормальностями. Были у него братья и сестры и, по его признанию, также подвергались этому несчастью. Я, грешным делом, невольно подумал, что и он сам не совсем нормален, и я едва ли ошибся. Только нужно оказать, что его ненормальность обернулась, так сказать, в положительную сторону, ибо его способности были поистине гипертрофированы, сверхнормальны, охват его познания был много выше, чем отпускаемый Господом Богом даже очень одаренным людям. Наши каютовские встречи, столь для меня незабвенные, оборвались осенью 1927 года, когда начались мои «хождения по мукам» б8. С огромной благодарностью вспоминаю я, какое близкое участие и Надежда Петровна и Андрей Павлович приняли в судьбе моей семьи. Трудно себе представить, как мои пережили бы то трудное время без неизменной помощи и моральной поддержки этих добрых друзей наших. Надежда Петровна пережила на ряд лет Андрея Павловича, и я постоянно ее посещал, и всегда мне доставляло радость это мое общение с этой замечательной женщиной.
Сопоставление Ильина и Котляревского интересно тем, что они были противоположны, кажется, можно сказать во всех областях. Основное было, конечно, в их темпераментах, в их, так сказать «исходном отношении» к жизни, к миру, к людям, к культуре. Представим себе человека, стоящего в центре круга и стремящегося достигнуть окружность. Как известно, из центра к окружности ведет бесконечное количество радиусов. Ильин видел только один из этих радиусов и со всей силой своего внутреннего напряжения устремлялся по этому радиусу к намеченной цели. Он ничего не видел, ничем не отвлекался, что лежало по сторонам, не на его прямом пути. Котляревский, наоборот, стоял в центре, видел все неисчерпаемое множество радиусов, т. е. путей, которыми можно было идти к той окружности, к которой «на всех парах» несся Ильин. И именно потому, что он видел все это множество, и по своему огромному образованию, знанию, богатству восприятия видел все положительное, ценное, значительное — находился в постоянной нерешительности. Самое богатство его натуры лишало его возможности узкого выбора одного какого-нибудь пути-радиуса. Умные французы говорят: «мы имеем достоинства наших недостатков». Это в полной мере приложимо к этим двум людям: ограниченность дарования, образования, способности восприятия, та анэротичность, которую в Ильине отмечал Бердяев, давали ему ту огромную силу утверждения, которая была основной чертой всей его личности. В свою очередь, всеохватность Котляревского, лишавшая его этой устремленности, обеспечивала ему огромную чуткость ко всему ценному и значительному в культуре и человеке. Было бы дико и нелепо предъявлять Котляревскому ту жестокую беспощадность в суждениях и поступках, которая была свойственна Ильину и отсутствие которой последний не прощал Котляревскому. Как кончил Ильин — мне неизвестно, и неизвестно никому из нас, старых москвичей. Несколько лет тому назад я интересовался судьбой тех лиц, которые покинули наш Союз в 1922 году69. В немецкой энциклопедии 70 я нашел Бердяева, которому была посвящена большая статья, — Лосско-го71, Франка72, Степуна73, даже неожиданно о. Павла Флоренского, но Ильина найти не мог. Заглядывал в итальянскую энциклопедию и тоже Ильина не нашел. Единственное упоминание о нем, которое мне попалось на глаза, было сообщение в наших газетах, что Ильин принимал участие в организации «Херренклуба» в Берлине74. Это было объединение крупных дельцов, настроенный, конечно, отнюдь не революционно и, как бы мы сказали, весьма классово. Ильин, несомненно, весьма подходил к этой компании, не как «делец», каковым он, конечно, никогда не был, но по своему политическому настроению, крайне и убежденно враждебно относившийся ко всему революционному. Я помню, с каким раздражением он мне говорил, что он не успокоится до тех пор, пока не будет восстановлена прежняя, сметенная революцией жизнь. Видя в Ильине непримиримого и страстного противника, власть не ошиблась, выслав его за границу. Незадолго до отъезда он был по какому-то поводу привлечен к суду75. Я не помню этого повода, но помню, Ильин приезжал ко мне с просьбой выступить на этом процессе в качестве свидетеля, и мы втроем — он привез с собой одного приятеля — обдумывали план защиты. В назначенное время я прибыл в суд. Однако выступать мне не пришлось. После каких-то объяснений Ильина процесс был прекращен, и когда из комнаты свидетелей я вошел в зал заседаний, то видел, как Ильин протянул руку председателю суда, совсем молодому парню рабочего типа и между ними произошло горячее «шекхендс»76. Надо думать, что Ильин довольно рано умер, его туберкулез вполне мог его преждевременно свалить. В противном случае он, такой знаток Гегеля, блестяще владевший немецким языком, несомненно, нашел бы работу в каком-нибудь из 25-ти немецких университетов, как нашел ее Федор Степун. Замечу попутно, что Степун считался любимым учеником Виндельбанда, известного профессора философии Гейдельбергского университета77. Здесь в Гейдель-берге я впервые и увидал его.
Совсем иначе кончил Котляревский. Последний раз я встретил его на улице, на Красной площади. Мы обнялись, и поцеловались. Потом я слышал, будто он попал, как это ни странно, в лагерь, где и скончался. Но точно его конца я не знаю*.
Я не могу закончить мое краткое повествование о Котляревском, не вспомнив ту «рану», какую он мне нанес, конечно, без всякого желания причинить мне боль. На одном из вечеров у Каютовых я прочел написанный мною диалог под довольно странным названием: «Разговор между галлом, никак не могущим стать скифом, и скифом, никак не могущим стать галлом»79. Когда я прочел это мое «произведение», то Котляревский сказал про меня: «настоящий писатель». В Москве не было человека более авторитетного для подобного суждения и лично для меня ничье мнение не могло быть более ценным. Не только пропал мой диалог, но пропали те возможности, которые оправдали бы мнение Котляревского: всю жизнь я не мог писать, а то немногое что я все-таки написал, — погибло. И всю жизнь это «напутствие» Сергея Андреевича звучало для меня жестокой насмешкой и вместо радости пролило много горечи на всю мою разбитую жизнь. Мне приятно вспомнить, что последнюю большую книгу Сергея Андреевича, книгу прекрасную и значительную — «Власть и право», издал я, одно из последних моих издании.
Что касается двойного портрета Нестерова — о. Павла Флоренского и С. Н. Булгакова, о котором я упомянул выше, то воспоминания мои об этих больших и интересных людях, может быть и не менее ярки, чем о Котляревском и Ильине, но объемно они гораздо меньше. Мое общение с ними было значительно меньше, особенно с Булгаковым. Кроме того, Булгаков никогда не выступал публично, а о. Павел, хотя и выступал неоднократно, но только по узкому вопросу, вопросу мне чуждому и даже малопонятному.
Сергей Николаевич Булгаков был в мое время у нас в Университете доцентом по экономическим наукам и читал у нас лекции. У него была большая двухтомная диссертация на тему о законе убывающего плодородия81. Но в это время он уже отходил от этих интересов и через интересы философские постепенно передвигался в сторону религиозную, углубляясь в богословие, что в конце концов и определило его культурную значимость. Он выпустил книгу, посвященную характеристике хозяйственных взглядов отцов церкви82. Помню, как я сидел в аудитории, в которой Сергей Николаевич проводил экзамен, ожидая своего вызова. Около меня сидел умный, веселый, очаровательный Дмитрий Четвериков83, из известной московской купеческой семьи. Указывая на эту книгу, которая была у нас в руках, он мне сказал: «Вы думаете, это политическая экономия? Это экономика при свете лампады». Это было близко к истине. Потом появилась его глубокомысленная философия хозяйства84 и сам Сергей Николаевич стал... меняться. У нас на глазах стали изменяться его наружность и сквозившая в ней внутренняя жизнь его. Он стал отпускать себе волосы, лицо его стало выражать тяжелую, мучительную напряженность. Было ясно, что в нем происходит упорная и мучительная борьба, назревает что-то для него значительное. Никакого сближения, даже просто общения, у меня с Сергеем Николаевичем не было. И моя некоторая связь с ним произошла весьма неожиданно и по причине мне неизвестной. Он, конечно, не мог не знать меня, поскольку я издал тогда уже не мало книг, и в том числе его коллег по факультету — Елистратова, Каблукова, Кауфмана, Познышева, Котляревско-го, Хвостова, но его я никогда не издавал и никаких «издательских» разговоров с ним не вел85. И вот почему-то он однажды явился ко мне. Я хорошо запомнил его у себя в кабинете и наш с ним разговор. Он, во-первых, сообщил мне, что считает меня в родстве с ним. Он был связан с Токмаковыми (виноделие в Крыму, дачи в Симеизе). Если не ошибаюсь, его жена была Токмакова86, а они в родстве с моей бабушкой, Агр. Ал. Абрикосовой87, чего я не знал. Не могу сказать, чтобы это известие меня очень обрадовало или заинтересовало. А вот второе его сообщение оставило на меня очень сильное впечатление, как и самый факт, что он, придя ко мне, сделал мне это сообщение. Это был вечер Духова дня. Он сообщил мне, что завтра он принимает дьяконство, а на Троицу — священство88. Я только в этот момент узнал о его решении и понял, что происходило с ним все последнее время. Он сказал мне также, что сейчас же после этого он едет в Крым, чтобы повидаться с сыном 89. Он и уехал, но все это происходило уже в те времена, когда юг и север нашей страны враждовали, и Сергей Николаевич уже не имел возможности вернуться в Москву90. Вместе со всеми «бегущими» он направился заграницу и, насколько я понимаю, сам того не желая, превратился в эмигранта . Он обосновался в Париже и здесь развернул большую деятельность, как организационно, так и теоретически. Он основал Православную духовную Академию, которой, вероятно, и управлял 92. А теоретически занял очень заметное место — он стал разрабатывать вопрос о четвертой ипостаси — Софии Премудрости Божьей93. Этот сложный и весьма спорный вопрос, как известно, волновал Вл. Соловьева. У него были какие-то мистические переживания, связанные с Софией-Премудростью94 и даже рассказывали очень курьезный факт, будто три женщины, которые в жизни волновали Соловьева, все странным образом носили имя Софии. Сергей Николаевич издал не одну работу по этому вопросу. Я этих книг никогда не читал и не видал и потому толковать на эту тему не могу. Полагаю, что мысли эти основываются на большом поэтическом монологе Софии-Премудрости, помещенном в Книге притч Соломоновых: «От века я помазана, от начала, прежде бытия земли. Я родилась, когда еще не существовали бездны, когда еще не было источников, обильных водою... Я родилась прежде, нежели водружены были горы, прежде холмов, когда еще Он не сотворил ни земли, ни полей, ни начальных пылинок вселенной. Когда Он уготовлял небеса, я была там»95 и т. д. Если постулировать непогрешимость Библии и если допустимо таким путем строить идею ипостаси, то нельзя отрицать, что «соблазна» в этих словах много. В это время патриархом был у нас, после умершего Тихона, Сергий Финляндский, человек большого ума и огромного авторитета — превосходный портрет его на недавней выставке П. Д. Корина96. Он счел своим пастырским долгом выступить против этого «культа Софии» и выступил с этой целью со специальным Окружным посланием. Как-то будучи у Александра Сергеевича Глинки-Волжского97, с которым мы тогда выпускали 4-й том Летописей Литературного Музея98, я встретил там Ал. Ив. Новгородцева, брата нашего профессора Павла Ивановича. Он где-то раздобыл это послание и нам его прочел. Это послание прямо-таки поражало умом, ясностью мысли и вообще всем своим стилем — отнюдь не враждебное к Булгакову, я бы сказал, деликатное и мягкое, оно предостерегало верующих от соблазна, разъясняло анортодоксальность самой мысли о четвертой ипостаси. Это послание напомнило мне аналогичное по уму и по ясной глубине мысли письмо Преосвященного Антония по поводу Л. Н. Толстого". Насколько мне известно, Булгаков умер в 30-х годах. В Москве оставался его брат, Алексей Николаевич. Кажется, от него шел слух, что Булгаков страдал горлом, что ему была вставлена серебряная трубка, через которую он и дышал. Возвращаясь к портрету Нестерова, я должен сказать, что художнику замечательно удалось передать ту внутреннюю взбудораженность, напряженную взволнованность, которая в то время была так характерна для Сергея Николаевича и так бросалась в глаза. Это выражение на портрете Сергея Николаевича особенно интересно рядом с фигурой о. Павла Флоренского. В полную противоположность Булгакову, о. Павел являет собой глубочайшую тишину. Это человек нашедший и утоленный. То, что ему нужно, — он знает, что он искал — нашел. Поистине таким он был в жизни — успокоенность в обретенном. «Столп и утверждение истины». Тем трагичнее ужасная судьба, выпавшая ему почему-то на долю.
Часть 2.
Я выше упоминал, что революция застала русское общество в состоянии большого религиозного подъема. Не желая быть голословным и вспоминая относящиеся до этого факты, я поражаюсь, до каких размеров это движение разрослось и как широко разлилось по жизни. Конечно, оно начиналось исподволь и, пожалуй, первым симптомом его может служить появление такого замечательного, поистине гениального мыслителя, каким был Вл. Соловьев. В силу его значительности влияние его на последующих русских философов-мыслителей было весьма сильно. Вероятно, многие из них могут себя назвать до некоторой степени его учениками. В первую очередь среди таковых можно упомянуть обоих братьев Трубецких. Помню, что Соловьев как-то мистически странно приехал в усадьбу «Узкое» к князю Сергею Николаевичу «умирать» и действительно умер у него на руках100; — в жизни и судьбе Соловьева было вообще что-то подлинно мистическое. Кроме Трубецких сюда же можно причислить С. Н. Булгакова, Эрна101, в меньшей степени Н. А. Бердяева и о. Павла Флоренского который шел, конечно, другим путем, отталкиваясь от тысячелетней сокровищницы веры. Это, так сказать, теоретическая струя этого течения. Но то же проявлялось в русском обществе, того времени и в области религиозной практики, т. е. в области церковной. Так, если говорить только о моих личных знакомых, я вспоминаю, что старший сын уже упомянутого мною Л. А. Тихомирова, Александр, был ко времени моего знакомства с его отцом уже преосвященным Тихоном, епископом Череповецким 102. Одно время меня нередко посещал старик камергер Симанский103 — его сын также был епископом, в настоящее время он наш Патриарх104. В то же время у Неопалимой купины служил дьяконом сын известного когда-то певца, артиста Большого театра105, Горюн Хохлов, как его называли. Пройдет немного времени, как у Покрова в Аевшине появится дьяконом Сергей Сергеевич Толстой106, старший династический внук Льва Николаевича Толстого. Я помню еще одного инженера принявшего священство. А в Зосимовой пустыне около Арсак за свечным ящиком стоял породистый красавец, старик Кожухов, до того занимавший какой-то высокий пост в Петербурге, по специальности врач. Он не только продавал свечи молящимся, но и лечил братию. Несколько позднее появились холостые священники, чего раньше не бывало: сперва женили, потом рукополагали. Такими холостыми священниками явились Сергей Николаевич Дурылин, талантливый и интересный писатель, позднее сосредоточившийся преимущественно на вопросах театра107, между прочим, он задолго до Художественного театра сумел поставить на сцене «Анну Каренину». Он сделал инсценировку и предложил ее театру в гор. Иваново. Этого никто в Москве не знал. Он сам мне об этом рассказывал и сообщил имя артистки, игравшей Анну. Я обменялся с ней несколькими письмами в связи с моей попыткой поставить приготовленную инсценировку романа Бальзака «Кузина Бетта». Пьеса Дурылина шла хорошо и доход от нее дал ему возможность построить дачу в Болшеве. Он шутил, что дачу ему построила Анна Каренина. Последние годы он жил в этой даче108. Здесь же висел его портрет работы М. В. Нестерова109. Незадолго до смерти он, как я слышал, собирал материалы о тех лицах, портреты которых писал Нестеров, с которым он был очень дружен и которого очень любил. Другим холостым священником был Сергей Мечёв ш, сын священника-мудреца Алексея Мечёва в «Кленниках» у Ильинских ворот.
Весьма интересно и многозначительно, что религиозное течение, о котором идет речь, отнюдь не ограничилось только тем, что можно назвать русским обществом. Мне пластически представляется это течение русского общества как река, текущая между высокими берегами. Один из этих берегов — Церковь, другой — Московская Духовная Академия. Вспомним, что под грохот Октябрьской революции Русская церковь восстанавливала патриаршество, 200 лет тому назад упраздненное Петром. Несколько лет до этого в Петербурге заседало Предсоборное совещание ш. Оно интенсивно работало, и его деловитость противопоставляли мало продуктивной работе Государственной Думы. Я помню у Тихомирова большую фотографию этого Совещания: торжественно восседающие владыки; среди светских лиц там был и Л. А. Тихомиров. Выборы патриарха и были подготовлены этим Совещанием. Выборы происходили в Москве, в Лиховом переулке в епархиальном доме ш. Я несколько раз бывал на заседаниях Собора, — он, конечно, никому не закрывал своих дверей, но столь же, конечно, никакого участия в его работах не принимал. Предстояло наметить трех кандидатов в патриархи. Когда они были намечены, то их имена были написаны на трех записочках и положены на престоле Успенского собора в Кремле. Одного кандидата я забыл, другими двумя были: Антоний Храповицкий, надеявшийся, что именно ему придется быть первым нашим патриархом (совершенно замечательный портрет Нестерова!), и преосвященный Тихон, долго бывший в Америке. Затем был привезен в Москву известный в то время старец Алексий из Зосимовой пустыни и вынул жребий. Выбор пал на Тихона, который и стал Святейшим Тихоном патриархом всея Руси113. Он быстро сумел завоевать симпатии и уважение православной паствы. Он долго хворал перед смертью114 и умер в первые годы революции. Его похороны в Донском монастыре, где он последние годы жил и где скончался, были одним из незабвенных зрелищ, буквально потрясших тогдашнюю Москву.
С другой стороны, как я сказал, стояла около русского общества Московская Духовная Академия. Работа Духовной Академии за последние десятилетия до революции прямо-таки поразительна — и количественно, и качественно. Притом она интересна и значительна и своей разносторонностью. Отметим многотомные «истории церкви» Лебедева115, Тареева116, замечательные работы неутомимого Лопухина. Нельзя не пожалеть, что ему не удалось довести до конца основанную им Богословскую энциклопедию. Место, незаполненное ею, до сих пор так и осталось пустым117. Очень замечательна работа Спасского под заглавием «Тринитарные споры первых трех веков в связи с философскими течениями того времени». Вышел только первый том, автор рано умер, и его ценная работа оборвалась на первом томе118. Очень замечательна работа Ивана Васильевича Попова, занимавшего в Академии кафедру патристики119. Работа огромная, носящая строго исследовательский характер, много «драгоценностей» извлекшая из обширных трудов этого отца церкви. Первый том поступил в продажу. Что касается второго тома, то он, насколько мне известно, был отпечатан, но не поступил в продажу по чисто спекулятивным соображениям издателя, соображениям не оправдавшимся. Я этот том никогда не видел120. Отдельно стоит интересная работа, стоившая, несомненно, огромного труда: прочтены и напечатаны в огромном томе челобитные знаменитого Никиты Пустосвята121. Старые москвичи помнят образ Пустосвята на картине Перова, изображающей Никиту во время страстного спора о вере в Кремле в присутствии царевны Софьи ш. Нынешние русские люди этой картины, к сожалению, не видали.
В тех двух течениях, о которых я говорю, интересно, что они — и выборы патриарха, и деятельность Академии — были, конечно, совершенно независимы от общего настроения русского обществ, И это лишний раз подтверждает, каким широким и плотным кольцом религиозное течение охватило русскую жизнь того времени.
Нельзя не упомянуть о моем двоюродном брате Влад. Влад. Абрикосове ш. Сын богатого отца — прелестный особняк с колоннами на Остоженке на углу последнего переулка — он в молодости был порядочным кутилой, но получил хорошее образование, знал языки, окончил филологический факультет Московского университета. Он женился на нашей общей двоюродной сестре Анне Ивановне Абрикосовой (сестре академика), студентке Оксфордского университета, женщине весьма волевой, энергичной, властной. Они долго жили в Италии и, попав под соответствующее влияние, ... перешли в католичество124. Постепенно, кажется не без их влияния, за ними последовали еще некоторые из наших двоюродных, в том числе и академик Ал.Ив. Абрикосов125. Вскоре Владимир Владимирович стал униатским священником и, вернувшись в Москву, развил заметную деятельность в пользу униатства126. Он жил в доме Иерусалимского подворья на Пречистенском бульваре и превратил свою квартиру в нечто вроде католического монастыря. Он завербовал некоторое количество адептов и продолжал действовать в этом направлении. Я помню несколько таких его «жертв», жену Н. А. Бердяева127, Д. В. Кузьмина-Караваева128, несколько женщин. Я в насмешку называл его «католикосом всех москвичей», и иногда, а однажды весьма резко, выступал против него. Мне говорили, что он запретил своим адептам бывать там, где бываю я, очевидно, это был намек на Бердяева, где я бывал постоянно. Не знаю, насколько это было верно, но сам он у Бердяева бывать перестал. Интересно, значительно и не лишено некоторого трагизма было присоединение к Абрикосову нашего православного священника Сергея Михайловича Соловьева. Это был сын Михаила Сергеевича Соловьева, сына Сергея Михайловича, нашего прославленного историка, и, следовательно, племянник Вл. Соловьева. С полным основанием можно предположить, что в этом принятии униатства Сергеем Михайловичем сыграла роль та странная и поразительно необоснованная позиция, которую занял в этом вопросе его знаменитый дядя — Владимир Сергеевич. Удивительно и совершенно непонятно, как мог такой необыкновенно умный и философски одаренный мыслитель, как Вл. Соловьев, решить этот глубокий и сложный вопрос, две тысячи лет мучивший человечество, каким-то механическим сложением131. Даже читать об этом тяжело и как-то «душно». Мне известно, что Сергей Михайлович очень любил Владимира Сергеевича и, можно сказать, благоговел перед ним. Я это очень ярко почувствовал, когда он мне показал несколько интересных любительских фотографий, на которых был снят Владимир Соловьев. Сергей Михайлович был прелестный человек с прекрасной наружностью, в молодые годы очень красивый, но с мало устойчивой психикой, приведшей его, в конце жизни, в психиатрическую лечебницу, где он и скончал свои дни132. Замечу мимоходом, что он был женат на Татьяне Алексеевне Тургеневой, на сестре которой был женат Андрей Белый133, близкий друг всей его молодости. То трагическое, о котором я упомянул, в его обращении к католичеству, заключалось в том, что он «не выдержал»... я уж не знаю, как выразиться... тех натяжек и умолчаний, вообще компромиссов, с которыми связано, а вернее сказать, на которых покоится униатство, и через некоторое время порвал с о. Владимиром. Я его давно знал, как знал и его жену, но никакого общения между нами не было. Поэтому я был крайне удивлен, когда он как-то утром, наподобие С. Н. Булгакова, неожиданно появился в моем кабинете. Он пришел специально рассказать мне об этом разрыве. Я услыхал от него целую исповедь, обширную, интересную и очень интимную. Там были такие признания, от которых люди обычно воздерживаются. Были и такие вещи, которые он обещал отцу Владимиру не предавать гласности. Я помню, в частности, два таких рассказа, они меня поразили и я их поневоле запомнил. Известно, что униатство мыслит себя как католичество с православным обрядом. Но католическая церковь и православная церковь признают пресуществление даров в различные моменты службы. Возникал момент соблазна и искушений. По словам Соловьева, о. Владимир разрешал возникшую сложность тем, что этот «интервал» проговаривал скороговоркой, что немало смущало Соловьева. Далее, в каком-то разговоре в ответ на какие-то рассуждения Соловьева о. Владимир сказал: «Что такое Христос? Христос — это касса», — слова, крайне смутившие Соловьева, и... он не выдержал. Рассказ его был очень интересен, и, как только он ушел, я немедленно записал все, что услышал от него. К сожалению, моя запись, как все мною написанное пропала. Этот трагизм его неустойчивой, но прекрасной души увеличился еще больше, когда некоторое время спустя он снова с о. Владимиром... соединился.
К этому «униатскому» течению относится еще один небезынтересный эпизод. Был в Москве некий Яков Букшпан, экономист134. Я много раз с ним встречался, сперва у Бердяева, у которого он изредка появлялся, а потом на работе в одном экономическом издательстве. Он был чистокровный еврей, сохранивший и религию своих предков. По довольно курьезной случайности этот еврей был женат на довольно симпатичной мусульманке, татарке Сарре Гиреевне. Она приняла католичество — если не ошибаюсь, «жертва» все того же о. Владимира. Я никогда у него не бывал, как и он у меня. Поэтому я был несколько удивлен, когда однажды, встретив меня у Бердяева, он меня пригласил к себе, назначив определенный день и час для этого посещения. Когда я явился в назначенное время, то был приятно удивлен застав у него двух близких мне людей — С. А. Котляревского и Валериана Николаевича Муравьева, дипломата, сына известного министра юстиции Николая Вал. Муравьева. Выяснилось следующее: оказалось, Букшпан решил креститься и колеблется, превратиться ли ему в католика или в православного. И вот он затеял устроить у себя «спор о вере», чтобы взвесить все «за» и «против» и решить этот вопрос. Присутствовало еще несколько «католических девиц», мне неизвестных и никакого участия в последующем разговоре, к счастью, не принимавших. Вечер прошел очень оживленно, были интересные, не лишенные страстности, разговоры. Мне лично доставило большую радость, что мы трое, представители православия, говорили, и притом много говорили, до такой степени согласно, что можно было подумать, будто мы заранее сговорились и, так сказать, распределили роли. Казалось, католичество на каком-нибудь диспуте легче защищать, чем православие, по причине его определенности, догматичности, дисциплинированности, а к тому и большей примитивности. Православие этой отграненностью не обладает и потому гораздо труднее формулируется в определенные положения. Надо, однако, сознаться, что для нас, защитников православия, «диспут» в конечном счете окончился довольно плачевно: Букшпан принял католичество. Удивляться этому не приходилось: его волевая жена, притом довольно красно говорившая, милейшая Сарра Гиреевна, была для нас непобедимой противницей. Вероятно, и о. Владимир к этому делу руку приложил. Замечу мимоходом, что Бушпаны жили в том же доме, что и о. Владимир.
Появившийся в Москве петербуржец Д. В. Кузьмин-Караваев, сын известного профессора-генерала Владимира Дмитриевича, и посещавший кружок Бердяева, насколько мне помнится, сперва относился к униатству весьма отрицательно; я помню кое-какие его «выпады» в этом направлении, а потом неожиданно резко повернул к нему и присоединился к о. Владимиру. Я слышал от его брата и от посторонних лиц, что после вынужденной эмиграции он прошел какой-то колледж в Риме и затем стал, в свою очередь, преподавателем какой-то богословской школы, кажется, в Брюсселе. Последние известия о нем были печальны и непонятны — будто он был убит. Трудно этому поверить и совершенно непонятно, на какой почве это могло произойти.
Для завершения рисуемой мною картины я должен упомянуть о некоем течения, которое я не понимал, как не понимаю и теперь, на старости лет. В начале века на знаменитом Афоне возникло течение — не ересь ли? — получившее название «имяславие» по основному своему «тезису», гласившему, что «имя божье — Бог». Как сие понимать должно — не знаю. Но как бы то ни было, на Афоне дело дошло до очень резких столкновений, преследований и т. п. В результате столкновений появились обиженные, оскорбленные, и вот в Москве нашлись заступники за них, т. е. лица, которые приняли это основное утверждение имяславцев и готовые содействовать их, так сказать, реабилитации. Я лично попал в эту историю совершенно неожиданно и совершенно случайно. На вечерах у Бердяева я несколько раз встречал некоего Николая Михайловича Соловьева, математика. Как выяснилось впоследствии человека огромного темперамента и совершенно фанатически настроенного135. Он был самых правых убеждений как в политике, так и в религиозной области. Он в свое время перевел, не знаю с какого языка, книжку о религиозных взглядах ученых, чем был очень горд, нет-нет о ней упоминал, и позднее подвергся за этот перевод некоторому гонению, когда такие гонения стали возможны в нашей жизни. Однажды, когда я уходил от Бердяева, он вышел вместе со мной и почему-то пожелал меня проводить до дома. Я жил близко от Бердяева, и мы очень скоро дошли до моего дома. Потом он, узнав, где я живу, стал ко мне заходить, а потом кое-кого приводить и, наконец, у меня нежданно-негаданно и без всякого с моей стороны желания, образовался свой «кружок». Он очень быстро разросся и у меня сходилось до сорока человек. Я помню на этих вечерах немало интересных людей — Андрея Белого, Льва Михайловича Лопатина136, И. А. Ильина, привезшего как-то князя Григория Николаевича Трубецкого137, брата Евгения Николаевича, бывал и сын последнего — Сергей Евгеньевич Трубецкой138. Неоднократно приходил и кн. Алексей Дмитриевич Оболенский, о котором я уже упоминал, бывал и Григорий Алексеевич Рачинский. Верховодил на этих вечерах неизменно Соловьев, выступал иногда с речами поразительной силы. Постепенно и довольно скоро вечера, которые по своему составу могли быть интересными, стали так однобоко скучны, что я через некоторое время этот импровизированный кружок «закрыл»139. У меня осталось совсем мало воспоминаний о чем-либо интересном на этих встречах. Помню доклад Льва Михайловича Лопатина о весьма странном и совершенно «пустом» проекте соединения церквей. Всегда относясь безнадежно к этому вопросу и считая его никому ненужным, я был поражен, как милейший Лев Михайлович, будучи нашим профессором философии, мог увлечься каким-то чисто «арифметическим» решением этого глубокого и больного вопроса, который мучает верующих уже вторую тысячу лет. Проект его никого не заинтересовал и можно сказать в полной мере «провалился». Много времени спустя я слышал, что Лопатин сумел этот свой проект напечатать где-то в Америке140. Я охотно этому верю, американцы удивительно наивны в этих проблемах и не чувствуют их глубины. Помню еще сообщение Рачинского на тему «Церковь и искусство». Но перед тем, как эти встречи у меня прекратились, произошло событие, мне кажется, довольно глупое, в котором я, однако, принял невольное участие. Вопрос об имяславии разрастался, им заинтересовались такие умные и крупные богословы-философы, как о. Павел Флоренский — этот, как его некоторые называли, «русский Леонардо да Винчи» или «универсальный ученый», как его именуют немцы. Я помню два доклада Флоренского на тему об имяславии. Флоренский не мог не быть интересным. Поэтому его доклады были глубокомысленны, очень насыщены интересными мыслями, хотя самый смысл имяславия оставался все так же мало понятным. Один из этих докладов о. Павел делал у меня в кабинете141, другой — в весьма любопытной обстановке. Огромный Храм Христа Спасителя был, конечно, весьма дорог москвичам, да и всему русскому народу как тем, что был воздвигнут в память погибшим в Отечественную войну, как и тем, что изумительно венчал все православие Москвы. С памятью о павших на поле брани он соединял и память о пожаре Москвы и, пожалуй, и о «Войне и мире», столь же огромном памятнике того же события. Но именно как «храм», т.е. место моления, он любим не был. Может быть, тут действовали его огромные размеры, определявшие и его своеобразную акустику, и вообще некоторая холодность всего храма, и поэтому молящихся в нем обычно было мало. В этом отношении он сильно отличался от многочисленных маленьких приходских храмов, которыми была в то время усеяна Москва. В Москве было таких храмов до 400, не считая домовых. Прекрасные слова по этому поводу сказал как-то патриарх Тихон. Кто-то в разговоре с ним сказал, что Храм Христа не располагает так к молитве, как эти приходские храмы. Патриарх на это сказал: «Это потому, что Храм Христа еще не намолен, как намолены эти маленькие храмы за сотни лет». Почему-то Храм Христа сразу привлек внимание москвичей в самом начале революции. Не знаю почему, в нем появилось много молящихся, организовалось общее пение молящихся. Здесь можно было встретить заметных представителей русского общества. Я помню, на клиросе читал, и очень хорошо читал, Андрей Павлович Каютов, большой любитель церковного благолепия, когда-то содержавший большой любительский прекрасный хор в одной приходской церкви, привлекший замечательного регента Н. М. Данилина, пение которого всегда привлекало много народа. Андрей Павлович написал очень ценную работу о церковном пении в форме писем к лучшим регентам тогдашней Москвы — Шестакову и Данилину. Так вот, вероятно, потому, что Храм Христа стал таким центром, мы узнали то, чего раньше не знали — что под храмом имеется обширное подземелье. Оно образовалось просто из фундамента, на котором стоял храм, и служило по крайней мере отчасти в качестве ризницы. Мы как-то с Андреем Павловичем подсчитывали, что в храме должно было быть до двух тысяч риз, — нужно же было место для их хранения. Вот в этом-то таинственном и темном подземелье я и слушал второй доклад Флоренского об имяславии ш. Слушателей собралось много, преимущественно духовенство. Доклад был, конечно, опять-таки интересен, и многие чисто философские мысли, которыми о. Павел насытил свое сообщение, были интересны и значительны, хотя непосредственного отношения к теме не имели.
Последним актом, связанным в моей жизни с имяславием, был подход к патриарху. В Москве оказался афонский монах, так сказать, представитель и, пожалуй, «ходок» афонских монахов, не то посланный в Москву, не то сам прибывший «добровольцем». Монах этот был крайне неприятен, несимпатичен, не внушал никакого доверия и делал впечатление совершенно некультурного и непросветленного человека. В нем не было ни тени того благообразия, которое так часто встречается среди монашества. Он старался вмешаться, «влезть» в наше общество, подвигнуть нас практически действовать в смысле «оправдания» имяславия. Он явно поддерживал связь с Соловьевым и потому всегда знал когда, куда, ему следует явиться для преследуемых им целей. Взвинченные все тем же Соловьевым мы, наконец, несколько человек сговорились посетить патриарха Тихона и выслушать его мнение по поводу этого тяжелого и малоприятного вопроса. Это было уже после революции — до революции патриарха не было — в самую разруху, когда в Москве никакого транспорта не было и единственным способом сообщения по городу было передвижение собственных ног. Пошли мы впятером, пошли через всю Москву: от Пречистенки в Троицкий переулок на Самотеке, где в то время в патриарших покоях жил Патриарх143, Это были, конечно, сам Соловьев, всю дорогу отрывавшийся от наших стариков, очевидно, подгоняемый своим неукротимым темпераментом, академик-математик Д. Ф. Егоров144, я и два почтенных старца — Г. А. Рачинский и Симанский, как я уже говорил, отец нашего теперешнего патриарха. Я никогда раньше не видал патриарха Тихона ни в домашней обстановке, ни во время богослужения, до появления патриарха мое внимание привлекли два обстоятельства.
Во-первых, невероятного размера «хоромы» — довольно низкие, какие-то «придавленные», но благодаря этому казавшиеся еще большими. Во-вторых, сейчас же появился какой-то епископ со странно у монаха короткими — как будто только что из парикмахерской — волосами рыжеватого цвета. Он поразил меня удивительным сходством с апостолом Петром, как его изобразил знаменитый Массачио в известной капелле в Сайта Мария дель Кармине. Это сходство меня приятно согрело далекими воспоминаниями и оно стало еще теплее, когда на мои вопрос: «Кто это такой?» — я получил неожиданный ответ, что это преосвященный Петр, тогда — не знаю какой, а впоследствии митрополит Крутицкий145. Человек большого благородства, как он это доказал своим отношением к Святейшему, он скоро стяжал себе большую популярность и большое уважение146. Он имел замечательную внешность, был замечательно красив, а вид его в митрополичьем облачении производил неизгладимое впечатление. И, наконец, появился и сам патриарх. Огромного роста в роскошной ярко голубого бобрика рясе, под которой была еще шелковая лилового муара, в красиво положенном по плечам куколе — он производил прямо-таки величественное впечатление и мог с первого взгляда рассчитывать на полное доверие, уважение, могу сказать, благоговение. Он был вполне достойным, как мне подумалось, представителем духовной власти «всея Руси». Поразительно как через целых два века «беспатриаршества», без всякого перерыва традиции, сразу новый патриарх встал как бы «в ряд» давно ушедших в вечность предшественников — Иова, Гермогена, Филарета, Иоасафа, Никона мн. др. Патриарх сел за длинный стол, на узкой стороне. Мы сели вокруг него. Кто-то, не помню кто именно, объяснил причину и цель нашего появления. Однако не успел Патриарх что-либо ответить на наше вопрошание, как сумасшедший Соловьев, сидевший ближе всех к Святейшему, бросился перед ним на колени и с рыданием в голосе, по-видимому, замученный своими переживаниями, истерически возопил: «Ваше Святейшество, скажите, имя божье — Бог или не Бог?» Мне кажется, патриарх понял, что он имеет дело с человеком, по меньшей мере, истеричным и, явно успокаивая его, мягко сказал: «Имя божье есть Бог». Я, конечно, не знаю, какой предметный смысл вкладывал Патриарх в эти слова. Но я невольно подумал, нет ли здесь весьма отдаленных реминисценций несторианства, до сих пор дожившего в некоторых аспектах восточного христианства.
Обратило мое внимание одно совсем ничтожное обстоятельство. На шее у патриарха висело на длинном шнурке пенсне, которое он и надевал. Это пенсне, в отличие от столь обычных у монашествующих очков, придавало высокому пастырю какой-то светский характер, совсем чуть-чуть выбивая его из «стиля». Этот оттенок светского характера был вообще свойственен патриарху. Может потому, что он долго жил в Америке до некоторой степени вне обычной у нас в России духовной среды. Когда Патриарх был уже близок к смерти и тяжело хворал, его лечил известный московский невропатолог, мой очень хороший знакомый, много лет меня лечивший, Николай Ильич Коротнев147. Как-то незадолго до какого-то праздника, кажется, Крещенья, он был приглашен к Святейшему. Состоявший при нем, упомянутый выше преосвященный Петр просил Коротнева уговорить Патриарха не служить в приближающийся праздник, посоветовать ему полежать, поберечь себя, утешить его, что он поправится — тогда и послужит. Патриарх положил свою руку на рукав доктора и сказал: «Уж я не верю увереньям, уж я не верую в любовь»! Едва ли эти слова романса можно было услышать от кого-нибудь другого из наших иерархов слова эти, впрочем, очень тепло и симпатично звучали в устах Патриарха Тихона.
Часть 3.
Многочисленны и разнообразны приведенные мною факты до религиозного подъема в русском обществе относящиеся. Однако, было бы совершенно неправильно считать, на этом основании, будто русское общество было так-таки одержимо этого рода переживаниями. Я привел эти факты потому, что эти явления появились именно только в то время, о котором идет речь. Если мы вспомним предшествующие десятилетия, напр., 60-е, 70-е, 80-е годы, то в то время мы подобных фактов не встретим. Это были годы скорее противоположного характера _ годы сухого рационализма и скучного позитивизма. В такие эпохи культура может «набираться сил», расширяться горизонтально, втягивать новые слои народа в общий культурный поток нации. Но это не эпохи углубления, не эпохи разработки «новых пластов» культуры. В этом отношении характерна фигура Белинского. И отрицать его заслугу в этом аспекте было бы весьма несправедливо. Но в эпоху, о которой я повествую, Белинский уже не мог быть близок и «обаяние» «неистового Виссариона» уже померкло. Пожалуй, отношение к Белинскому стало таким, как его характеризует Ю. Ф. Самарин148 (т. 1 его Сочинений)149.
Я не могу не сказать несколько слов о моем личном отношении к великому критику. Две вещи я никак не могу ему простить, и они отравляют для меня его личность. Первое — ужасное, гнусное, позволю себе прямо сказать, хамское отношение к старику Бакунину, так гостеприимно принимавшему его в своем Премухине 15°. Казалось бы, один факт подобного гостеприимства должен был бы удержать Белинского в границах хотя бы элементарной благовоспитанности. Второе — его кошмарное, жуткое, страшное «М. С.Г. »! Как можно зашифровать эти гнусные слова: «Мать святая гильотина»151. Где же «человек» в том, кто мог сказать эти слова?! А ведь за этими словами возникает вопрос: «А судьи кто?» Уж конечно, тот, кто говорит такие вещи, чувствует себя вправе быть и судьей — только из этого чувства и могли родиться эти ужасные слова. Всякое поставление себя над людьми, подчинение их своей непогрешимости есть такое падение, которое выключает человека из культуры. Будем помнить заслуги Белинского, для своего времени немалые, но... сохраним человеческое достоинство.
Я вспоминаю, что Хомяков утверждал, что история культуры колеблется между двумя аспектами. Воздавая дань своим великим учителям, он сформулировал их так: Freilebende и Notwendiglebende (Свободноживущий и живущий с сознанием необходимости(нем.)).
Мы вправе сказать, что русское общество моего времени принадлежит к первому. Белинский — ко второму. В большой религиозно-философской работе Л. А. Тихомиров развил эти два аспекта в два течения: веру в личного бога и веру в автономную природу.
Думается, религиозное течение в русском обществе было обусловлено общим расцветом культуры. На перевале XIX и XX века в русском обществе произошло резкое повышение уровня культуры. Достаточно сравнить былых передвижников с «Миром искусства»152, чтобы сразу, так сказать, с пластической наглядностью убедиться в огромном повышении именно «художественного» элемента в нашей живописи, а постольку и культуры. Появилось много поэтов, также показавших высокий уровень поэзии. Уместно еще раз упомянуть Художественный театр, про который тоже можно сказать, что он явил значительно большую театральность, качественно иную «театральность», чем какую мы имели до него. Это ничуть не умаляет «театральность» Малого театра, но это именно какие-то новые, до того под спудом лежавшие стороны театральности. Большое количество художников властно вторглись в жизнь общества. Достаточно вспомнить таких прекрасных творцов, как Крымов, К. Коровин, Борисов-Мусатов, Бялыницкий-Бируля, Юон, Сомов, Малявин и др. Они вторглись в общий поток культуры, именно культуры, — это то, что я хочу подчеркнуть и что мне представляется особенно характерным. Сюда же надо отнести и таких тонких художников, как Добужинский, оба Лансере, Бакст. В области театра нельзя забыть С. П. Дягилева, даже через далекое расстояние оказавшего влияние на русскую культуру. Появилось несколько прекрасных журналов, которые также характерны для той эпохи — «Золотое руно», «Аполлон» и др.
Кажется, можно утверждать, что эпохи подобных «взлетов» культуры, какой в те времена переживала наша страна, всегда отличаются религиозными исканиями. Они не могут не закапываться в те глуби своей культуры, которые только и могут дать «категорический императив», всегда истекающий из того аксиологического абсолюта, который как «поэтическое гадание» всегда предшествует новой культуре и потому всегда лежит в основе культуры. Именно он, и только он определяет, как хорошо выразился И. Киреевский, «что ум пойдет искать в мире», т. е. создает всю систему аксиологии (ценности) и порождает ту или иную культуру. Не случайно Геродот говорит, что в своих многочисленных путешествиях он встречал народы, не имевшие государства, и никогда не встречал народы, не имевшие религии. Безрелигиозных культур вообще не может существовать, ибо у них не было бы «куда» идти, не было бы своего «во имя». И потому естественно и неизбежно, когда люди углубляются в свои культурные ценности, пытаются осознать эти ценности, они «докапываются» до ее корней, до лежащего в ее исходе аксиологического абсолюта. Русское общество и переживало именно такую эпоху. Без уяснения этой «внутренней механики» общественной жизни и ее конструктивной роли едва ли можно что-либо понять в жизни культурного человечества. Существовал некий «плотный слой» в тогдашнем русском обществе, который ощущался очень четко и ярко. Даже люди, стоявшие дальше меня от «гущи» русской интеллигенции, ясно чувствовал эту спаянность русского общества. Было бы, конечно, неправильно думать, что эти люди были объединены какой-либо определенной идеологией. Тогда не употреблялось ныне столь популярное выражение, как общественность. Но если уж применить это слово к тогдашним условиям, то смыслом его было бы «единство разномыслии». Это не contradiction in adjecto (Противоречия между терминами лат.). Это было действительно так: люди мыслили разнообразно, но были какие-то рамки, какие-то «пределы», в которых замыкались эти разномыслия. Люди как бы плыли по одной реке, но не рядом.
Надо признать, что у русского общества не было ясного национального самосознания, т. е. дошедшего до сознания понимания своих национально-культурных ценностей и проблем. Строго говоря, мало были разработаны эти проблемы и случалось, что люди лучше знали западную культуру, нежели свою национальную. В сущности мы знали только три работы, которые в полном смысле слова могут рассматриваться как памятники русского национального самосознания. Это в первую очередь знаменитая статья Ивана Киреевского о различии просвещения России и Запада, точнее — это письмо автора к Е. Е. Комаровскому, напечатанное, помнится в «Московском сборнике» 1851 г.153 и положившее начало тому, что принято называть «белым славянофильством». К сожалению, с самого своего начала это течение было — не скажу скомпрометировано, а получило какое-то не вполне серьезное значение. Ведь самое слово «славянофильство» было применено Белинским именно пренебрежительно к тому течению в русском обществе, которое проявляло любовь к славянам, к «братьям-славянам». Это течение, привлекшее внимание Белинского, представителями которого явились М.П. Погодин и С. П. Шевырев, имеет весьма мало общего с тем белым славянофильством, о которое я говорю. Белинский умер за несколько лег до статьи Киреевского и этого «нового» течения уже не застал. Как-то необдуманно, автоматически это его наименование перешло на то новое, что началось с Киреевского. Это, несомненно, сыграло свою отрицательную роль. Не было к этому новому того глубокого, серьезного отношения, какого оно заслуживало и вовсе не с точки зрения его «истинности», а просто в том отношении, что это была весьма углубленная попытка осознать специфические черты русской культуры и отличия этой культуры от культуры Запада. Застрявший с того времени, этот термин Белинского стал противополагаться «западничеству» и не способствовал уяснению проблемы. В то время как понятие «западничества» было довольно определенно и понятно, термин «славянофильство» был весьма расплывчат, и русская мысль мало работала над разъяснением его. Было предложено моим покойным другом П. П. Перцовым154 переименовать славянофилов в «восточников», логически и предметно противополагая их «западникам». Но я никогда не слыхал, чтобы этот термин употреблялся кем-нибудь еще, и я не уверен, что он достаточно точно выражает сущность славянофильства. Статья Киреевского весьма глубокомысленна, очень умна и вполне убедительна. Было бы неправильно считать, что русские люди хорошо знали эту статью. Правда, она неоднократно перепечатывалась и была благодаря этом доступна. Не знали ее все же только немногие, углубленно интересовавшиеся соответствующими проблемами. Но надо сказать, тот общий «дух», в каком написана статья Киреевского, был чрезвычайно близок русским людям. Независимо от степени знакомства с европейской культурой, в русском обществе совершенно определенно жило убеждение, что русская культура отлична от культуры Запада и что при всем преклонении перед Европой, этой страной «святых могил», Россия все-таки не подражание, не стремление «стать такой же» как Европа, а, заимствуя многие культурные ценности, все же стать и быть в чем-то глубоком и основном отличным от европейской культуры. Русские люди не думали об Аристотеле и Платоне155, не возводили эти свои — не скажу мысли, скорее переживания, почти ощущения — к этим далеким первоисточникам европейской культуры. Но чуждость нам Европы переживали именно в аспектах, о которых говорил Киреевский и которые, как он убедительно показал, сводились как к своим истокам именно к этим великим философам древности. Вся последующая умственная жизнь и философское настроение русской культуры вращались именно вокруг этих двух мировых источников европейского мировосприятия.
Это проявилось на всем протяжении русской истории. В истории образования Московского государства, в сложной борьбе, вызванной реформами Петра Великого, в споре западников и славянофилов, в основных течениях русской философской мысли — во всем эти два редко называемые, но постоянно постулируемые «начала» определяли самое основное в русском национальном самосознании.
Это можно проследить еще во времена старой Московии, в конце XVI века, очень сильно это проявлялось в жестком споре между сторонниками греческого и латинского начала в церковной жизни в эпоху первых Романовых. Отталкивание от рационалистической — я готов сказать аристотелевской — мысли Запада проявилось в блестящих и глубокомыслен работах Вл. Соловьева и в работах ряда «меньших богов»: князя Е. Трубецкого, Н. А. Бердяева, С. Н. Булгакова, В. Эрна, а также в культурно-исторических концепциях блестящего П. П. Перцова, дружбой с которым я очень горжусь, умного Валентина Александровича Тернавцева156, очень замечательного Николая Соколова (переводчика Канта) °7. Наконец, именно это выразилось в онтологичности нашей философской мысли XX века. Короче говоря, вся история нашей «письменности» подтверждает такое умонастроение русских мыслящих людей.
В послереволюционное время интерес к указанной проблеме совершенно потух, можно сказать, «снят», и у литературоведов не хватило даже простой любознательности к этому очень замечательному литературному памятнику.
Мне представляется существенным подчеркнуть, что никак невозможно утверждать, что работа Киреевского оказала непосредственно влияние на русское общество. И, однако, можно с полным основанием утверждать, что у всего русского общества, при всем разнообразии составляющих его людей, какие-то глубокие основы самосознания вполне совпадали с теми основными мыслями, какие были высказаны в этой замечательной работе. Лично про себя могу сказать, что она оставила на меня сильнейшее впечатление. Под влиянием ее я стал ко многому как в русской, так и в европейской истории относиться иначе. Получая образование в Германии, изучая искусство в Италии, бесконечно любя европейскую культуру и даже «мирясь» с католичеством, к которому принципиально относясь отрицательно, я как-то «уложил» свое восприятие европейской культуры в для меня убедительную и многое мне разъясняющую схему, которой остался верен на протяжении всей жизни.
Вторым памятником русского национального самосознания являются знаменитые брошюры А. Хомякова о западных вероисповеданиях. Написанные на французском языке, они были тогда же переведены на русский язык и неоднократно перепечатывались158. Наиболее развитым и образованным русским людям они были хорошо известны. Они были высоко оценены, и Юрий Федорович Самарин в своем увлечении ими предлагал даже причислить Хомякова к Отцам Церкви. Если это и было преувеличением, то все же свидетельствует о большой значимости работ Хомякова. Конечно, нужно было иметь обостренный интерес и ясное понимание всей проблемы, чтобы интересоваться и с должной глубиной воспринять эти работы. Но по поводу этих работ можно сказать то же, что выше сказано о статье Киреевского — что все содержание этих брошюр вполне соответствовало тому умонастроению русских людей, какое характерно для старой Московии и которое, почти инстинктивно, жило и в русском обществе XX века. Сам я хорошо знал эти работы Хомякова, и в моем отношении к католичеству они сыграли немалую роль. Пожалуй, без них я не дошел бы до такого отрицательного отношения к католичеству, до какого фактически дошел. Я преклонялся перед историческим величием всей истории католичества, признавал, конечно, его великие заслуги в истории христианства, но по существу относился к нему весьма отрицательно, охотно упрекая его даже в ереси против догмата о церкви, ереси, преданной проклятию самим Христом его словами апостолу Петру: «аппагэ, сатана!»159. На почве таких моих настроении однажды со мной произошел любопытный случай. В Академии у нас, как известно, имеется кафедра по обличению западных исповеданий. В мое время, эту кафедру занимал настоятель Казанского храма на Калужской площади священник Орлов. Поехал я как-то во время этих моих занятий к нему. Застал я его в прелестной обстановке: он на церковном дворе пилил с кем-то бревна на дрова для храма160. Он прекратил работу, сели мы с ним так приятно «по-деревенски» на бревна и стали беседовать. Но, однако, не прошло и получаса, как наши роли странным образом переменились: он из обличителя превратился в защитника, а я усиленно нападал на то, на что должен был бы нападать он. Мы оба рассмеялись по поводу этого неожиданного оборота нашей беседы. Орлов оставил на меня самое лучшее впечатление, и беседа с ним, несмотря на указанную странность ее, была для меня в значительной степени интересной.
Тысячелетний спор о соединении церквей упирался и упирается опять-таки в эту же проблему, в это же мировосприятие. Не только Флорентийский собор (1439 г.) был всегда чужд русскому мышлению, но и все последующие проявления и унии и униатства161. Самая проблема соединения церквей была настолько психологически чужда русским людям, что несмотря на отдельных проповедников такого соединения, никогда не «соблазняла» русского человека и ни разу эти проповеди не вызвали сколько-нибудь заметного движения в русских умах. Мы знаем немало случаев перехода в католичество, в частности, среди русской аристократии, но все эти случаи носили чисто личный, вполне индивидуальный характер. Вспомним князя Гагарина162, Печерина163 и мн.др. Одинокие фигуры, они так и прожили жизнь в полном отрыве от общей массы русского общества, никого не соблазнив, никого «не совратив» с исконно русского пути.
Таким образом, «культурное самочувствие», если можно так выразиться, в течение едва ли не тысячелетия, оставалось в русском обществе неизменно таким, каким его утверждали И. Киреевский и А. С. Хомяков, и сохранилось вплоть до моего времени, независимо от того, знали или не знали русские люди указанные работы этих авторов. Что выше сказано о Киреевском, можно сказать и о Хомякове. Работы Хомякова были слишком специального характера, чтобы оказать влияние на широкую массу общества. Но эти работы как бы «совпали» с общим настроением русских людей. То негативное отношение к западноевропейским вероисповеданиям, какое нашло свое глубокое обоснование в работах Хомякова, соответствовало общепсихологическому настроению русского общества. Мы не ошибемся, если скажем, что обе работы, и Киреевского и Хомякова, явились литературно-философским выражением идеологического типа той чисто психологической настроенности, которая красной нитью, пусть неосознанно, проходила по всему культурно-творческому пути, которым шла и развивалась идейная жизнь нашей родины.
Наконец, нужно указать еще на третий литературный памятник, имевший своим содержанием также служение русскому национальному самосознанию. Я разумею замечательные статьи Ивана Аксакова об обществе, о том, что такое общество и какова его роль в жизни народа и государства164. Они печатались в какой-то из многочисленных газет, неутомимо издававшихся Аксаковым. Поскольку Аксакова усиленно читали, эти статьи были хорошо известны русским людям того времени. Последующему поколению они известны не были, потому что не перепечатывались и появились вновь в печати только после смерти Аксакова в Собрании его сочинении. Они вошли во второй том его, посвященный вообще «славянофильским» проблемам. Однако, и я вынужден повторить эту мысль в третий раз, что независимо от этих статей Аксакова, русские люди понимали и переживали проблему «общества» совершенно в аксаковском духе. Это было более, чем совпадение. Это было органическое единство автора с окружавшим его обществом. Оно «породило» автора и его устами осознавало себя и свое призвание. Аксаков замечательно вычувствовал и понял как настроение общества, так и самую проблему.
Основная мысль Аксакова сводилась к тому, что общество является посредником между широким «почвенным» слоем русского народа, между исконной «землей», которая пронизывает культуру социальных низов и духовным «производством» высших культурных слоев народа, т. е. нацией. Если оставить в стороне какие-нибудь «хождения в народ» и постольку своего рода фетишизации этого физически живущего народа, то такое идолопоклонство было в мое время русскому обществу чуждо. Но никогда у русских людей не проявлялось какого-нибудь «сверху вниз» отношения к этому народу, к тому, что часто называлось «простым народом». Напротив, можно с полным основанием утверждать, что жизнь этого «простого» народа, его обычаи, верования, его быт пользовались уважением, признанием, ценились как «хранительница» тех или иных аксиологических моментов. Я категорически настаиваю на том, что русское общество, и не только, конечно, моего времени, но и более ранних времен, переживало себя именно как такого «посредника». Само собою разумелось и никаких вопросов и сомнений не вызывало сознание, почти инстинктивное ощущение, что творчество, вся умственная работа русского общества имеет своим внутренним содержанием не служение физически живущему народу, а народу в его умственном, духовном, аксиологическом плане. Никто не старался писать доступно народу. Ни темы, ни мысли, ни даже язык не мог быть доступным широким слоям народа. Все великие творения русского общества, созданные русским гением, никогда не разливались и не могли проникнуть в широкие слои населения. Они составляли культурную сокровищницу русского гения, духовной жизни русского народа. Работа шла весьма интенсивно, почти страстно, почти жертвенно, с сознанием творимых ценностей, с горячим убеждением в важности и нужности этой работы. Аксаков сравнивал общество со стволом дерева, который проводит почвенные соки из земли через ствол к вершине для расцвета и цветения. И я опять хочу подчеркнуть, что не под непосредственным влиянием Аксакова — хотя в свое время его много читали и очень к нему прислушивались — переживание себя как общества у русских людей моего времени вполне совпадало с концепцией Аксакова.
Неуместное и всегда безответственное упоминание о «народе» могло даже возмутить. Я помню, как однажды в моем присутствии кто-то, говоря с Бердяевым, упомянул народ. Николай Ал. откровенно возмутился и с негодованием воскликнул: «Что это значит, народ? Народ — это я!» И конечно, каждый из нас мог сказать то же самое. Всем было ясно, что народ, как и человечество, понятие абстрактное и что никакого народа конкретно не существует. И все великие деятели русской культуры творили не для физически существующего народа — никогда не уловимого и всегда неизвестного, а для духовно существующего народа, который и называется «нацией». И наша прославленная литература, так поразившая Запад, не «народная» литература, а «национальная» литература. Дистинкция, утраченная впоследствии, что породило немало морально и культурно печальных последствий.
Все три упомянутые мною выше работы стоят как бы «в середине пути» русской мысли, русского культурного потока: с одной стороны, они несомненно сумели уловить то наше прошлое, которое привело к современности, и осмыслить его, а, с другой стороны, они сумели понять современное им состояние русского самосознания и провидеть его дальнейшее развитие. Велика заслуга этих тружеников русского «дела» и печально, что ныне они совершенно забыты. Да позволено мне будет рассказать об одном факте этого «забвения».
В конце 30-х годов я работал техническим редактором Словарно-энциклопедического издательства. В это время там печаталась Большая советская энциклопедия. Ночью, уже в первом часу, мне подали белый лист на букву «X». Читаю, статья о Хомякове. К великому моему удивлению читаю, что Хомяков свои «педагогические взгляды» изложил в статье «О различии просвещения Европы и России». Подпись — Н. Мещеряков, в то время один из «первых» литературоведов. Останавливаю машину, отыскиваю телефон автора, звоню. «Нельзя ли попросить такого-то? » — «Я у телефона» — «С вами говорит человек вам неизвестный». Объясняю, кто я. «У вас имеется статья о Хомякове там-то?». — «Да, да, верно». — «Вы пишете, что Хомяков изложил свои педагогические взгляды в такой-то статье».— «Да, да, верно».— «Позвольте вам сообщить, что это статья не Хомякова». — «А чья же?» — «Позвольте Вам на этот вопрос не отвечать». Затем я этому милому автору сообщил, что в этой статье о педагогике нет ни слова, что славянофилы не употребляли иностранных слов. И как они «философию» перевели на русский язык «любомудрие», так и слово «культура» заменили словом «просвещение». На этом я разговор и прекратил, ибо решил, что сказал достаточно. Увы! За два дня до этого Правление меня премировало за то, что я обнаружил неправильную подпись под рисунком циклопической кладки, под которым было помечено «Микенские ворота», хотя никаких Микенских
ворот на рисунке не было. Может быть, чтобы снова меня не премировать, утром было дано распоряжение «пустить машину» и она... пошла. Так эта безграмотная статья и красуется на страницах Большой энциклопедии165. Хороша же добросовестность ее сотрудников. Кстати сказать, это далеко не единственная безграмотность, которая украшает это издание.
Может быть, другие мои современники и иначе определили бы то общее, что объединяло русское общество моего времени, однако, я твердо убежден, что высказанные мною мысли разделили бы буквально все. Я твердо убежден, что сказал нечто, так сказать, «не подлежащее сомнению». Пожалуй, в конечном счете, можно как нечто основное и совершенно несомненное выставить два положения: I) строго различали и никто не путал «народ» и «нация» и 2) культуру понимали как «возделывание» (лат. Colo, colere) неутилитарных ценностей, без которых можно жить, но без которых жизнь бессмысленна. В этом понимании культуру противополагали цивилизации как применение науки к жизни (технике). Все помнили крылатое слово Бердяева: «смысл жизни потонул в успехах жизни». При всем многообразии отдельных личностей, входивших в этот плотный слой общества, эти положения безусловно постулировались всеми, кто вообще задумывался над соответствующими проблемами. Желая себя проверить, чтобы убедиться в своей объективности, я старался припомнить, кто из известных мне лиц мог бы не согласиться с моей характеристикой и упрекнуть меня в субъективности. И я вспомнил только одного — Густава Густавовича Шпета, философа, автора книги по истории русской философии, книги, которую можно характеризовать как «враждебно-насмешливую»166. Пожалуй довольно последовательно, хотя и столь же глупо Шпет издевательски любил Бердяева называть Белибердяевым. К сожалению, я не знаю, и, кажется, никто из нас не знал, какой национальности был покойный Шпет167, но он, несомненно, не был вполне русским, и, может быть, этим объясняется его такое «отщепенство» от русского общества.
Я упомянул три самые основные работы, посвященные русскому национальному самосознанию, и про все три мог сказать, что эти работы вполне соответствуют как далекому прошлому нашей истории и культуры, так и тому состоянию русского общества, которое застал я в дни моей юности. Весьма вероятно, что русское общество вскоре вернулось бы к тем проблемам своего национального самосознания, которое разрабатывали славянофилы. Я хорошо помню, как ко мне как-то приехал Сергей Николаевич Дурылин и между прочим сказал, что по его подсчету нужно вызвать из забвения, возродить к новой жизни до 60-ти забытых авторов. Я не знаю, кого именно разумел Дурылин, он никого в частности мне не называл. Но хорошо зная настроение и интересы его, я не сомневаюсь, что он разумел таких авторов, которые внесли что-нибудь в область русского национального самосознания, но по небрежности общества были забыты и не сохранились в его памяти. Весьма вероятно предположить, что это произошло потому, что эти авторы выступали в те десятилетия прошлого столетия, когда русское общество было еще далеко от того культурного подъема, о котором я говорил и которое мог бы их оценить.
Я остановился только на трех работах, потому что они, так сказать, наиболее идеологичны и созвучны обществу моего времени. Но справедливости ради нужно упомянуть наиболее видных представителей течения, близкого упомянутым трем. Это — Юрий Федорович Самарин с его 11-тью томами, мрачный Константин Леонтьев, этот идеолог Софии Цареградской, закончивший постригом в Оптиной пустыни168, где, напомню мимоходом, лежит И. Киреевский и куда паломничали к прославленному старцу Амвросию многие представители русского общества — Достоевский вместе с В. Соловьевым; дважды приходил пешком из Ясной Л. Н. Толстой; Валентин Александрович Тернавцев, оставивший огромную работу по Апокалипсису; Николай Соколов, переводчик Канта, автор значительных работ по истории русской интеллигенции; Николай Яковлевич Данилевский — «Россия и Европа»; Н. Н. Страхов — «Борьба с Западом»; Аполлон Александрович Григорьев с его блестящими статьями в журнале Достоевского «Время»; остальные — имена их Ты, Господи, веси!
На меня оставило некоторое впечатление, что Дмитрий Николаевич Шипов169 в беседе с Государем Императором, когда речь шла о том, чтобы ему поручить министерство, не поколебался выступить с откровенно славянофильскими концепциями. Шипов был весьма видным представителем русского общества и постольку знаменательно, что «искра тлелась». Я не хочу этим сказать, что Дмитрий Николаевич хорошо справился бы со своей задачей. Напротив, я думаю, что он не был подходящим человеком для предлагаемой ему деятельности. В частности, он был слишком мягким, деликатным и осторожным человеком, чтобы крепко держать руль той огромной машины, которую ему тогда пытались предложить. Властность, столь нужная в этом положении, ему была чужда. Да и вообще такая государственная деятельность едва ли подходила славянофилам. Они были больше созерцателями и мыслителями, нежели практическими деятелями.
Тот слои русского общества, о котором я говорю, мне представляется толстым и плотным. И на разных глубинах, в разных уровнях этого слоя, этой «толщи» происходила самая разнообразная и различной интенсивности работа мысли и чувства, пропитывавшая весь состав русской интеллигенции. Именно такова была русская общественность того времени, понимая под общественностью единство разномыслии в довольно четких пределах, в довольно четких границах. Люди как бы плыли по одной реке, по одному течению, но конечно, не рядом. Внутренняя жизнь, так сказать «биение жизни» в этой среде было весьма интенсивно, и именно это обстоятельство делало русское общество «питательной средой» величайших взлетов русской культуры того времени. Средой — действовавшей, так сказать, и активно и пассивно, но всегда плодотворно. Самым ярким, самым убедительным подтверждением истинности этого утверждения служит Художественный театр. Нет слов, нет красок, нет никакой возможности описать то волнение, ту творческую возбужденность, то внутреннее горение, которое вызвало появление этого театра. С первого момента, с первого его спектакля Москва всей силой своей любви влюбилась в него. И можно с полным основанием сказать, что Москва, московское общество и создало этот театр. Недостаточно было даже таких гигантов театрального искусства, как Станиславский и Немирович-Данченко, чтобы создать этот театр. Нужны были какие-то «сыны и дщери» русского культурного общества, чтобы пойти к этим «вождям», чтобы загореться тем ярким, жарким костром, каким стал Художественный театр. Но и этого мало — нужен был еще и зритель. И этого зрителя в целом нескончаемом потоке дало русское общество. Огромные творческие силы разбудил, вызвал к жизни, перевел из латентного состояния в действенное этот поразительный театр и тем самым вызвал огромный взлет всей русской культуры того времени. Что-то невыразимо глубокое расшевелил этот театр в русской душе. В моей памяти хранится яркое, для меня незабываемое воспоминание о встрече с одним из главных деятелей Художественного театра — Александром Леонидовичем Вишневским170. Мне одно время пришлось заниматься с сыном артистки Художественного театра Аллы Константиновны Тарасовой 171. В это время художники жили уже в отстроенном для них доме в Глинищевском переулке ш. В одном подъезде жила Тарасова, в другом — Вишневский. Перед домом сделаны были маленькие балкончики на самой земле, на ступеньку выше тротуара. От улицы они были отгорожены небольшой балюстрадой. Как-то выходя от Тарасовой, я увидал сидевшего на вынесенном для него стуле Вишневского. Я давно его не видал и был поражен его наружностью — его трудно было узнать. Человек большого роста, он страшно пополнел, стал положительно похож на слона, лицо его стало огромным, одутловатым. Несмотря на мое самое ничтожное знакомство с ним, я даже не уверен, что он меня узнал, увидав меня он встал и подошел к балюстраде, чтобы поговорить со мной. Я остановился и сказал ему: «Александр Леонидович! Вам два земных поклона — за Бориса Годунова и за дядю Ваню!» — «Да, да, я и сам чувствую, что я что-то сделал. Когда я иду по улице, я все время слышу "дядя Ваня", "дядя Ваня"». Что это было верно, я это знал: как-то я на Кузнецком мосту встретил Вишневского и слышал, как публика все время, встречаясь с ним называла его «дядей Ваней». Прошло еще два-три дня и сцена повторилась: я опять вышел от Тарасовой, опять увидал Вишневского, опять он подошел поговорить со мной. И тут я ему сказал: «Александр Леонидович! Я эти дни думал, почему Вы нас так потрясали своим дядей Ваней и решил; потому что Вы заставляли нас плакать самыми сладостными русскими слезами!» У Вишневского навернулись слезы, он обнял меня своими обширными объятьями, его слезы потекли по моей щеке. Да, мы нередко плакали в Художественном театре: «самыми сладостными русскими слезами». Вспоминается рассказ Горького, как присутствуя на 39-м спектакле «Дяди Вани», он плакал, плакали его соседи, плакали сами актеры, «хотя — прибавлял Горький — я натура совсем не нервная». Самые сокровенные струны русской души заставлял звучать Художественный театр и потому-то и жил в какой-то огромной душевной глубине в каждом из нас. Отсюда, из этой глубины мы и любили его, служили ему великим делом восприятия его. Много, конечно, этому содействовал Чехов. И как-то неестественно и больно, что театру присвоено имя Горького. Сколь ни блестящи его пьесы, все же «родным» был театру не он, а Чехов, которого как драматурга и создал Художественный театр. С Горьким у театра даже были серьезные столкновения и разномыслия. Недаром Станиславский сказал, что Чехов «вечный автор Художественного театра». Впрочем, не будем обижаться: Горького прикрепили к театру те, кто не имел великого счастья плакать в этом театре «самыми сладостными русскими слезами». А сами художники добродушно утешались невинной шуткой, что будто предполагалось переименовать памятник Пушкину в памятник Горькому, но... почему-то это не состоялось.
Часть 4.
Я должен сознаться, что у меня нет каких-нибудь очень ярких воспоминаний об университете. Мне кажется, я не вполне слился с массой студенчества. Я и тогда чувствовал себя как-то «обособленно», так воспринимаю и теперь задним числом свое отношение к студенчеству. Причина, я полагаю, тому двойная. Во-первых, конечно, просто моя «мало коллективная» натура, склонность к самоуглублению, погруженность во внутреннюю свою жизнь, что я замечал в себе еще в бытность гимназистом. Во-вторых, может быть, тут сыграла роль моя университетская жизнь до поступления в Московский университет. По окончании в Москве гимназии я уехал в Германию. Этот год моя семья собиралась прожить заграницей, и отец предложил мне тоже уехать с ней. Родители мои поселились на зиму в Дрездене, а я поступил в ближайший университет в Аейпциге. Это дало мне впоследствии повод шутить, что мы с Гете учились в Аейпциге. Я прибавлял к этому, что потом Гете поехал во Франкфурт, а я — в Гейдельберг. Все это было совершенно верно. Немецкое студенчество не только не было мне близким, но даже вызывало у меня отталкивание. Я получил очень большое количество приглашений вступить в корпорацию, по нескольку в день — это было настоящее вербование — и все предложения отверг без всякого колебания. Может быть, это было глупо: раз уж я попал в немецкий университет, было бы, несомненно, разумно глубже проникнуть в жизнь немецкого студенчества, знакомясь тем самым и вообще с жизнью страны. Но я не мог не воспринять некоторые очень положительные, могу сказать «культурные», черты немецкого студенчества. Одной из положительных черт, внушавших мне уважение и поневоле впитанных мною, было безукоризненное уважение к личности и труду профессуры. Лекции усиленно посещались, внимательно слушались, многими записывались. Некоторые профессора чтение перебивали диктовкой. Студенты сидели до конца лекции. Я помню, как во время лекции профессора-экономиста Стиды, из прибалтийских баронов, ушли три студента. Профессор прервал чтение и выразил свое возмущение таким поведением студентов. Не лишено интереса, что аудитория никогда не аплодировала и никогда не смеялась. Одобрение смех, даже «приветствие» профессора, например, в день юбилея или чего-нибудь подобного, все это выражалось топаньем ног, чем веселее — тем сильнее топанье. Если какая-нибудь фраза профессора была в каком-нибудь дальнем углу плохо услышана, то сидевшие в этом углу начинали шуршать ногами. Профессор поворачивался к тому углу и повторял неясно произнесенную фразу. Я вернулся в Москву с такими впечатлениями, можно сказать, пожалуй, навыками студенческой жизни. И этим моим навыкам резко противоречили впечатления от московского студенчества. Отнюдь не склонный к «сухой» дисциплине, свойственной немцам, я, однако, очень резко отрицательно воспринял то, что не могло не броситься в глаза в Московском университете. Я помню в Гейдельберге, куда я на лето переехал из Лейпцига, некоторые профессора начинали лекции в 7 часов утра, — и их слушали. Так начинал свои лекции, например, проф. Готхейн, экономист, и в частном разговоре мотивировал это желанием освободить себе весь день, как он выразился, «для науки». У нас в Москве лекции начинались поздно, и очень немногие студенты их посещали. Надо прямо и решительно признать, что никакого уважения ни к профессорам, ни к их лекциям не было заметно. Студенты собирались часам к 12 и часов до 2-х ходили целой толпой взад и вперед по широкому коридору, в который выходили аудитории — я говорю о нашем юридическом корпусе. Это был в полном смысле студенческий клуб. Здесь встречались приятели, толковали на самые разнообразные темы, не имеющие никакого отношения к читаемым лекциям, весьма вероятно, что немалое место в этих беседах занимали вопросы партийного характера. Аудитории нередко прямо-таки пустовали. А если и посещались, то целые толпы студентов то входили, то выходили. Никто явно не считался с тем, до какой степени это движение мешает профессору сосредоточиться на читаемом. Полное неуважение к нему меня с моими «европейскими» впечатлениями глубоко возмущало. Тех профессоров, которых я слушал, я считал своим долгом посещать регулярно, никогда их лекции не пропускал и, конечно, не уходил из аудитории, если они мне даже «надоедали». Я охотно слушал Ф. Ш. Кокошкина — государственное право, С. А. Познышева — уголовное право, И. А. Каблукова — политическая экономия, П. А. Минакова (моего дядю) — судебная медицина. Прекрасно читал Кокошкин. Оратор божьей милостью признанный политический оратор-кадет, он очень вдохновенно и ярко излагал свой предмет. Не выговаривая несколько букв, он увлекал самим ритмом своей речи. Приятно читал Познышев. Очень живой человек, он начинал говорить с того момента, как нога его вступала в аудиторию и всходил на кафедру уже, так сказать, в потоке слов. Каких-либо глубоких концепций криминалистического характера мы от него не слыхивали. Он не был склонен к широким построениям в своей области, не вносил каких-либо широких философских концепций в свои лекции, но читал живо, интересно и в намеченных рамках содержательно. Я был с ним в добрых отношениях, нередко у него бывал и неоднократно издавал его учебники по уголовному праву, тюрьмоведению и др. Любил я лекции милейшего Н. А. Каблукова. Экономист больших заслуг в области прославленной русской земской статистики, он читал суховато, очень, так сказать, фактично, но всегда содержательно. Как-то раз я пережил за него немалую «боль». Он читал в довольно большой аудитории, и вот однажды в ожидании его появления мы сидели в этой аудитории... вдвоем с одним товарищем. Помню, как Николай Алексеевич вошел, и, увидав перед собой «пустыню», как-то весь обмяк, в бессилии повесил руки и остановился в полной растерянности. Мы с товарищем встали и заявили, что уходим и затруднять его чтением лекции нам двоим не можем. Николай Алексеевич так решительно запротестовал против нашего ухода, что нам поневоле пришлось вдвоем прослушать его очередную лекцию, А в это время слышался гул разгуливавшей по коридору толпы студентов. Я невольно вспомнил дисциплинированность немецких студентов, и вспомнил с уважением. Эта ужасная, просто элементарная невоспитанность нашей студенческой молодежи так и осталась у меня тяжелым воспоминанием моего студенчества. Этот милый Н. А. Каблуков отличался в жизни некоторыми удивительными странностями. Я неоднократно выпускал его работы и много раз бывал у него на квартире. И тут мне бросились в глаза некоторые из этих странностей. Так, перед его письменным столом, на котором он работал, вместо кресла или стула стояла качалка. Как он ухитрялся, сидя на таком «зыбком» основании, притом очень низком, писать — совершенно непонятно. Тут же стоял небольшой книжный шкаф со стеклянными дверцами. Шкаф был туго набит книгами, все без переплета, по-видимому, большей частью земскими сборниками. Все книги были засунуты корешками внутрь шкафа, и ни на какой книге не было видно, что она собою представляет. Очевидно, что никакой книги в этом хаосе найти не было возможности, а он все продолжал «напихивать» туда новые книги. В последний год моей университетской жизни у Николая Алексеевича образовался хорошо работавший семинарий, из которого вышло несколько заметных экономистов. Как-то мы решили всем семинарием сняться, что и осуществили у «Паолы», большого мастера своего дела.
Что касается отдельных профессоров, то у меня нет каких-либо более ярких воспоминаний о них, хотя я знал довольно многих и у некоторых бывал и дома, например, у Кокошкина, Мануйлова, Каблукова, Познышева, Хвостова, Котляревского, Ильина, Трубецкого, кроме того, у меня бывали Дмитрий Моисеевич Петрушевский, А. М. Лопатин. Довольно много мне пришлось общаться с Вениамином Михайловичем Хвостовым. Он был у нас профессором римского права. Надо полагать, что он изрядно знал этот предмет, занимавший на нашем факультете весьма почетное место. Но умственный уровень был ужасен. Это был необыкновенно глупый человек, служивший постоянно мишенью шуток, острот, издевательств. Притом он отличался большой важностью, что придавало его фигуре довольно комичный вид. Я давно заметил, что умные люди почти всегда знают, что они умны, а глупый человек никогда не подозревает, что он дурак. Недаром говорят, что дураки бывают простые, важные и ученые. Вениамин Михайлович мог служить тому иллюстрацией. Книги его не могли, конечно, не отразить это его свойство, хотя, каюсь! я неоднократно его издавал.
Осталось у меня яркое, но совершенно мимолетное воспоминание о Павле Гавриловиче Виноградове, хорошо знакомом тогдашней учащейся молодежи, поскольку в наших гимназиях был принят его, весьма неплохой, учебник по истории — древней, средней и новой. Виноградов не был нашим профессором. Когда-то давно у него были какие-то неприятности, и он покинул Россию, переселился в Англию и там стал профессором Оксфордского университета. Во время моего студенчества он приезжал в Москву и посетил наш университет. Это и была моя единственная встреча с ним. Огромная и очень полная фигура, гордо-презрительное выражение — очень, извините, но позвольте мне быть точным! — «мордастого» лица, он вполне заслужил ту острую и злую характеристику, которую с одному ему свойственной остротой и меткостью прилепил к нему В. В. Розанов: «У Виноградова такой вид, как будто он едет на бал, где будет главной люстрой!» Это было действительно так.
Говоря о московских профессорах, я не могу не рассказать интересный случай, происшедший во время моего экзамена по международному праву. Профессором международного права был у нас граф Леонид Алексеевич Комаровский. Худой, изможденный, с длинной бородой, расчесанной на две стороны, он имел довольно важный, «генеральский» вид. Экзамен происходил таким образом: профессор сидел за небольшим столом. По бокам его сидели двое студентов — один отвечал, другой обдумывал билет и готовился к ответу. Вызвал граф меня, я взял билет и занял свободное место. Продолжая экзаменовать вызванного раньше меня, граф неожиданно вызывает еще третьего студента. Тот берет билет, но сесть ему около профессора уже негде и он отходит к амфитеатру и садится на стул, стоящий перед первым рядом амфитеатра. Конечно, он сообщает номер своего билета сидящим в первом ряду товарищам, и те добросовестно ему вбивают в уши соответствующий материал. Профессор отпускает экзаменовавшегося и, не обращаясь ко мне, приглашает этого третьего и начинает экзаменовать его. Вопрос профессора гласил: «Скажите о блокаде». Я клянусь, что я ни на йоту не преувеличиваю, — милый Саша не только не мог ответить на вопрос, но он даже не издал ни единого звука, он даже ничего не промычал. Граф обращается ко мне: «Скажите вы». Я отвечаю, тема легкая, интересная, и я отвечаю не без удовольствия. Граф задал Сашеньке еще три вопроса, и Сашенька ни разу не открыл рта. Тогда происходит нечто фантастическое. Я забыл сказать, что на все вопросы, после графского «скажите вы», отвечал я. Предмет я знал хорошо и получил «отлично». Однако вместо того, чтобы отпустить меня, граф берет у Сашеньки зачетную книжку и ставит ему... «отлично», к великому, конечно, моему удивлению. Но при возвращении Сашеньке книжки все разъясняется, ибо граф торжественно возглашает: «Папаша всегда шел отлично!» А папаша был министр иностранных дел Извольский. Поистине: «По отцу и сыну честь!» Конечно, я должен был возмутиться: «Ваше сиятельство! Что вы делаете?!» Но я был только студент, пришел экзаменоваться, и я... промолчал.
Нет никакого сомнения, что в жизни московского студенчества моего времени немалую роль играла политика. Борьба и распря между эсдеками и эс-эрами была весьма напряжена. Ноя лично стоял совершенно вне этих интересов и со мной даже никогда не велись разговоры на какие-либо политические темы. Всю мою юность я прожил абсолютно вне какой бы то ни было политики. Ни у моей семьи, отца, дядей как со стороны отцовской, так и со стороны материнской, я никогда не слыхал никаких политических мнений, суждений, не наблюдал никаких политических интересов. Впервые о политике заговорили вокруг меня примерно в 1905 году, когда эти интересы бурно ворвались в жизнь тогдашнего общества.
В университете, профессура которого почти поголовно принадлежала к кадетской партии, влияние этого политического течения чувствовалось довольно сильно. Очень волновали меня, тогда гимназиста последних классов, происходившие в то время в Москве съезды земских и вообще общественных деятелей. В это время в тех или иных частях Москвы было сильное движение, напоминавшее то оживление, которое я так любил в последние дни перед Рождеством, когда нарочито ходил по улицам центра, чтобы впитывать в себя это предпраздничное волнение и какую-то сладостно волновавшую суету. Я знал, где съезжаются, где собираются эти деятели, любил смотреть на это движение, очень редко узнавая кого-нибудь лично. Во всем этом движении с теперешней точки зрения мы не нашли бы ничего в точном смысле слова революционного. Все это движение и не стремилось к революции, пожалуй, вернее было бы сказать, что это движение гораздо больше старалось избежать революции, так сказать, обойтись без нее. Оно было настроено, хотя твердо и напористо, но все же по самой природе своей вполне мирно. Была в этом, течении очень твердая уверенность, что оно добьется своих целей и что добившись их, оно подлинно устроит жизнь разумную и вознесет государственное бытие на большую культурную высоту, поставив на прочный фундамент права и справедливость. Первая Государственная Дума была, как известно, почти исключительно кадетская. Председателем был выбран, почти единогласно видный московский профессор-юрист Сергей Андреевич Муромцев, в свое время гонимый и лишенный возможности продолжать свою преподавательскую деятельность173. Он вернулся в Московский университет только уже после роспуска Государственной Думы. Я хорошо помню его появление в самой большой аудитории нашего юридического корпуса — богословской — где я соучаствовал в той дикой буре приветствования, какой его встретила наша университетская молодежь. Все углы, все проходы, вся эстрада — все было забито студентами. Явно сильно взволнованный, Муромцев произнес небольшую благодарственно-приветственную речь и довольно сухо приступил к лекции, уж не помню на какую тему. Довольно курьезно, что стоя на эстраде, совсем близко к Муромцеву, я видел тот конспект, по которому он говорил, и та манера, как этот конспект был наброшен, научила меня, когда я позднее читал много лекций по русской литературе, прибегать к этой самой манере — она оказалась замечательно удобной. Хорошо помню, как я последний раз видел Муромцева. Я проходил по теперешней Манежной площади мимо Национальной гостиницы и увидал в окне Муромцева, сидевшего за столом. Под старость, когда его волосы были уже совершенно белыми, Муромцев был необыкновенно красив. В более молодые годы я помню его еще брюнетом с редкими серебряными прядями — тогда он не делал впечатления красивого мужчины. А теперь, смотря на него, невольно думалось, что красивее старик быть не может. Через несколько дней после этой моей «встречи» с ним стало известно, что он скончался в этой гостинице, лежа в постели. Тогдашнее общественное мнение было твердо уверено, что было это самоубийство и, как уверяла тогдашняя молва, что это было вызвано влюбленностью в одну из своих дочерей. Установить правду или фантастику в подобных случаях едва ли возможно. Я знал и сына Муромцева Владимира. Он был похож на отца, пожалуй, красив, но явные черты матери его сильно портили. Его мать была известная певица «первая Татьяна» — Кли-ментова-Муромцева174, очень давно разошедшаяся с мужем.
Никакого отношения к партии я, конечно, не имел, но один случай меня на короткое время несколько приблизил к ее деятельности. Мы жили в то время в большом старом особняке на Воронцовом поле в ряду прекрасных особняков. Улица шла по-над горой, над Яузой, открывая чудесный вид на Заяузъе и Замоскворечье. Недаром на этом же откосе по Садовой стоит и знаменитый особняк когда-то Гагариных, последнее время Найденовых, строенный знаменитым Д. И. Жилярди — одно из самых замечательных созданий этого великого художника. Особняк был слишком велик для нашей семьи, и отец предложил одну комнату своему товарищу по гимназии, которого я должен с большой благодарностью упомянуть — Ивану Юльевичу Марку, французу, — многим я ему обязан в эпоху моего возрастания. Достаточно сказать, что мы с ним много раз проиграли в четыре руки все симфонии Бетховена и бесконечное количество раз его Эгмонта. Общим товарищем его, как и моего отца, по гимназии был известный московский общественный деятель и член четвертой Государственной Думы Николай Николаевич Щепкин175. Как-то Щепкин предложил И. Ю. Марку взять на себя маленькую техническую работу по распространению литературных материалов по провинциальным газетам. Иван Юльевич пригласил меня принять в этом участие, на что я охотно согласился. Эта работа меня познакомила со Щепкиным и некоторыми техническими работниками партии. Эта ничтожно-маленькая работа была единственным моим соприкосновением с партийной жизнью буквально за всю мою жизнь. В университете у нас «кадетская» струя была очень сильна, особенно на нашем юридическом факультете. Тут читали лекции и вообще в значительной степени «делали погоду» такие видные деятели партии, как уже упомянутый Ф. Ф. Кокошкин, читавший государственное право, конечно, вполне в кадетском духе, П. И. Новгородцев, читавший историю государственных учений, видный деятель партии, Г. Ф. Шершеневич, юрист-коммерсиалист, наконец, менее яркий ректор Университета экономист Ал. Ал. Мануйлов, впоследствии Министр народного просвещения Временного правительства.
Все это поневоле влекло меня в направлении именно этой партии. Я хорошо помню, что я с некоторым недоверием приближался к ней. Меня тянуло «левее», и, будучи экономистом, я был достаточно начитан по иным политическим установкам. И столь же хорошо помню, как для «проверки» себя я исходил из того факта, что самые культурные и образованные лица русского общества, притом в громадном количестве, были «кадетами» и потому я, которому было далеко до их умственного уровня, могу спокойно довериться их авторитету. Я никогда не был членом какой бы то ни было партии, а о существовании в жизни разных эс-деков и эс-эров имел самые смутные представления. Я дружил в университете с некоторыми из них, был с ними в самых добрых отношениях, но никогда наши отношения не переходили хотя бы просто в политические разговоры. Я вполне допускаю, что мои приятели, так сказать, органически чувствовали во мне человека другой среды, другого класса и потому и не делали попыток увлечь меня за собой. Это ярко выразилось в следующем любопытном факте. Было у нас на факультете организовано «Общество взаимопомощи студентов-юристов». Оно содержало очень хорошую столовую — в том доме, где теперь кассы Кремлевского театра — имело чайную в здании факультета и совсем маленькое издательство. Когда я вернулся из Германии и поступил в Московский университет осенью 1907 года, я стал работать в этом издательстве. Я проявлял большой интерес к этой работе, и меня товарищи решили выбрать в председатели этого маленького дела. И вот тут-то и возник вопрос, о существовании которого я даже и не подозревал. Оказалось, что все выборы по этому Обществу студентов-юристов проводятся по партийным спискам, и я, как не принадлежащий ни к какой партии, так сказать, повис в воздухе. Однако, так как на моем выборе все же настаивали, то решено было, даже без извещения об этом меня, записать меня в кружок, именовавшийся «Новь». Это было студенческое «отделение» кадетской партии, весьма немногочисленное, и, кажется, довольно пассивное. Принадлежность к этому кружку, впрочем, представляла некоторый интерес. Дело в том, что среди членов этого кружка находился А. А. Мануйлов, старший сын нашего ректора. Это обеспечивало нам в те тревожные времена точную и свежую информацию. С этого времени у меня завязались отношения с А. А. Мануйловым, впоследствии несколько углубившиеся встречей в казармах Гренадерского корпуса на Ходынском поле. Я был вольноопределяющимся, а бедняга Мануйлов, как в свое время не записавшийся вольноопределяющимся — это делалось еще в гимназии — был обречен на двухлетнее пребывание в казарме на положении простого рядового, что было отнюдь не легко. Так, под видом представителя этого кружка я и прошел в Председатели Издательской комиссии нашего Общества. Отсюда-то и пошло хорошо русскому обществу известное мое издательство юридических и философских книг.
Из рассказов моих товарищей я знал, что в провинции шла резкая борьба и сильные личные столкновения между сторонниками эс-деков эс-эров и что они были настроены по отношению друг друга весьма недоброжелательно и отнюдь не терпимо. Еще раз повторяю, что никакого интереса к волновавшим их вопросам, мыслям, идеям я не проявлял и неизменно сознавал в себе отсутствие «политических клеток» и что политическая деятельность — не для меня. Не потому ли я вышел из университета издателем весьма ценных книг, чем, полагаю, внес свои вклад в культуру окружающего общества, чего никак не мог бы сделать, если бы вышел эс-де ком или эс-эром. Я мечтал развернуть обширное культурно-просветительское издательство, к каковому привлек охотно ко мне примкнувшего Петра Бернгардовича Струве. Струве составил очень интересный план ближайших издании, но жизнь сорвала эти планы.
Из вышесказанного можно сделать вывод, что несмотря на свои юные годы я был сильно консервативен, хотя, конечно, этого не следует понимать как выработанные, осознанные принципы. Но как бы то ни было, я относился резко отрицательно к политическим выступлениям студентов. Пожалуй, я могу сказать теперь, на старости лет, что такое мое отношение было объективно вполне обосновано. Я хорошо помню свою, так сказать, аргументацию. Мне казалось, что студенту «не с чем» выступать политически: семьи у него еще не было, материальной заботы он тоже не знал — если он бегал по урокам, чтобы сколотить 15—20 руб., то это не знакомило его с экономической жизнью страны, — воинскую повинность он еще не отбывал, и потому не был знаком и с этой весьма важной стороной жизни государства, нигде не работал, нигде не служил, теоретической подготовки по вопросам права, государства не имел, что относится даже к студентам-юристам, интересовавшимися этими областями, не говоря о студентах других факультетов. Любопытно и не случайно, что самыми беспокойными были первокурсники-медики: они первые начинали шуметь, петь песни и толпами ходить по коридорам университета, а наиболее умеренными и спокойными были юристы. Способствовало моему такому неодобрительному отношению к «студенческим беспорядкам», как тогда выражались, еще два моих впечатления. Я ведь помнил 1905 год. А в событиях этого года поражала широко проявившаяся педократия: зеленая молодежь играла весьма заметную роль в тогдашних политических выступлениях. Не могло быть никакого сомнения, что какие-то скрытые силы просто использовали студенчество и даже гимназическую молодежь для своих целей. В интересной книге врача-психиатра, помощника известного психиатра Н.Н. Баженова, С. И. Мицкевича177 неоднократно подчеркивается, что революционная пропаганда велась не столько в высших учебных заведениях, сколько в средних. И я могу это подтвердить по личным воспоминаниям. Не помню, в каком это было классе — 8-м — 9-м — у нас такая пропаганда велась и даже собирались деньги на какие-то революционные организации. В частности, этим занимался мой одноклассник Лебедев. Несмотря на столь русскую фамилию, он был евреем, революционно настроенным. Он трагически погиб в 1905 г. При каких-то обстоятельствах ему пришлось отстреливаться от казаков и последнюю пулю он всадил в себя.
Второе впечатление, о котором я упомянул, было совсем другого характера и носило вполне случайный характер. Как раз в те студенческие годы мне попался где-то заинтересовавший меня рассказ об умном Тьере. Кто-то его упрекнул в том, что во Франции такое множество политических партий и так они неустойчивы, что вся политическая жизнь страны лишена политической устойчивости, и указал на Англию, где уже сотни лет действуют две партии и управление государством имеет твердую надежную опору. На это умный Тьер хорошо отшутился. Он сказал: «Вы ошибаетесь, у нас тоже только две партии: одна до сорока лет, а другая после сорока лет». Фактически это было, конечно, не так, но внутренний смысл этой шутки был весьма обоснован. Вот эта шутка Тьера подкрепила мое отрицательное отношение к студенческой «политике».
К сказанному в моей памяти невольно примыкает одно любопытное воспоминание. Пришел я как-то под вечер в наш юридический корпус, зашел в аудиторию и увидал огромную толпу студентов, а на кафедре князя Евгения Николаевича Трубецкого. С огромного лба князя градом катил пот, который он ежеминутно вытирал огромным платком, видно было, что ему пришлось тяжковато. Перед кафедрой спиной к профессору, лицом к аудитории стоял небольшого роста студент-еврей, по прозвищу Александр 1-й, и говорил какую-то речь. Шагах в четырех, в толпе студентов стоял другой студент-еврей, Коган, по прозвищу Александр II-и, толстый, жирный. Этот Александр И-й держал перед собой у груди обеими руками портфель, сложенный вдвое (вдоль), как тогда это делалось, и... дирижировал: когда оратор заезжал куда не следует, то Александр П-й начинал размахивать своим портфелем из стороны в сторону и Александр 1-й «поправлялся», а если говорил «правильно», то Коган одобрительно кивал головой — это ли не символ «студенческих выступлений»? Картина была в достаточной степени противная, и я скоро ушел. На следующее утро в «Русских ведомостях» большая статья Евгения Николаевича интересным названием «Захватное самодержавие». Князь писал, что накануне был в университете на студенческом митинге, и когда он с этого митинга уходил, кто-то из студентов бросил это выражение по адресу выступавших на митинге «коганов». Это меткое выражение оставило некоторое впечатление и запомнилось.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 В машинописном наброске, хранящемся в архиве А. Соболева от руки вписаны два эпиграфа из Пушкина: «Недаром стольких лет Господь меня свидетелем поставил и книжному ученью рааумил» (Неточная цитата из монолога Пимена из трагедии А. С. Пушкина «Борис Годунов»: «Недаром многих лет/Свидетелем господь меня поставил/И книжному искусству вразумил...») и «Одних уж нет, а те далече/ как Сзади некогда сказал...» (Неточная цитата из романа в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Иных уж нет, а те далече/Как Сади некогда сказал...» (гл. 8, строфа 51).
2 Выставка картин М. В. Нестерова, посвященная столетию со дня его рождения была организована Третьяковской галереей и Русским музеем. Открытие состоялось 23 мая 1962 года.
3 Ильин Иван Александрович (1883—1954) — русский религиозный философ и публицист. Его портрет — картина М. В. Нестерова «Мыслитель» (1921-1922).
4 Флоренский Павел Александрович (1882— 1937) — русский религиозный философ, ученый, с 1911 — священник. Судя по воспоминаниям, Леман знал, что Флоренский был арестован и погиб в Соловецком лагере. Только недавно выяснилось, что местом его расстрела стал Ленинград, куда он был вывезен из Соловков.
5 Булгаков Сергей Николаевич (1871—1944) — русский экономист, философ, богослов, с 1918 — священник. Леман имеет в виду картину Нестерова «Философы» (1917).
6 Ильин в 1906 году окончил юридический факультет Московский университет, был оставлен преподавателем и к 1909 году стал приват—доцентом на кафедре истории и энциклопедии права. В 1910—1912 гг. был направлен в научную командировку в Германию и Францию.
7 Воспоминание может относиться ко времени возвращения Ильина в Россию.
8 Леман поддерживает версию, которая помогла И. А. Ильину избежать тюремного заключения по делу Владимира Александровича Бари (1888—?), наследника завода Бари, семья которого имела немецкие и французские корни и американское гражданство (позднее он эмигрировал в Америку). Как пишет биограф И. А. Ильина Ю.Т. Лисица: «Ильин получил от американского гражданина Владимира Бари, имевшего в России свое дело, большую сумму денег — 8 тыс. руб. на нужды подпольной организации Добровольческая армия, о чем свидетельствует его собственноручная запись в расчетной записке В. Бари. На следствии Ильин мотивировал этот факт тем, что деньги ему были даны для издания книги о философии Гегеля, однако когда издатель Г. А. Леман предложил ему издать 2-томник бесплатно, то он (якобы) вернул В. Бари эти деньги. Научная общественность Москвы стала тогда на сторону Ильина и ЧК вынуждена была освободить его на время защиты диссертации 19 мая 1918.» Лисица Ю. Ильин И. А.//Большая энциклопедия русского народа. пирУ/мсмсмс.гивиЫ.ш. Именно с этими деньгами связан и вызов Лемана в качестве свидетеля на суд по делу Ильина, о котором упоминается далее.
9 Ильин в 1918 году защитил магистерскую диссертацию на тему «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека», двухтомное издание которой вышло в издательстве Г. А. Лемана ко времени защиты.
На диспуте по поводу защиты магистерской диссертации Ильину была присуждена одновременно степень магистра и доктора государственных наук.
11 Джироламо Савонарола (1452—1498) — итальянский монах-доминиканец из Флоренции. В своих проповедях обличал тиранию Медичи, папство, гуманистическую культуры и призывал к аскетизму.
12 Композитором и пианистом был Николай Карлович Метнер (1879—1951)), Ильин же дружил с его старшим братом — публицистом, издателем, литературным и музыкальным критиком Эмилем Карловичем Метнером (1872—1936), с которым и произошел последующий конфликт.
13 Столкновение издателя журнала «Мусагет» Эмилия Метнера с Андреем Белым произошло на почве отношения к антропософской доктрине Рудольфа Штейнера. Метнер в 1914 году опубликовал книгу «Размышления о Гете», где подверг острой критике взгляд Штейнера на Гёте, пытаясь этим отвратить Андрея Белого от увлечения антропософией и идеями Штейнера. Однако Андрей Белый в ответ опубликовал полемическую книгу «Рудольф Штейнер и Гете в мировоззрении современности. Ответ Эмилию Метнеру на его первый том " Размышлений о Гете"». (М., 1917), что стало началом их затяжного конфликта. Подробнее об этом конфликте см.: Гаврюшин Н. К. В спорах об антропософии. Иван Ильин против Андрея Белого//Вопросы литературы. 1995. № 7; Сапов В. В. История несостоявшейся дуэли//Вестник РАН. Т. 65.1995; Нефедъев Г., Логунова Л., Кудрявцева Е. Размышления о «Размышлениях о Гете»: Дуэль четверых//Русская Швейцария. М., 2004.
14 Текст письма см.: Ильин И. А. Собрание сочинений. Дневник. Письма. Документы (1903— 1938). М., 1999. С. 105-106. Подробнее о его содержании см. в указанной выше статье Н.К. Гаврюшина "В спорах об антропософии. Иван Ильин против Андрея Белого", этой теме был посвящен также доклад шведского исследователя Магнуса Юнггрена «Иван Ильин в дни революции» на Метнеровских чтениях в РГГУ (2009), текст которого находится в печати. 15 Тихомиров Лев Александрович (1852— 1923) — раскаявшийся революционер, в прошлом — член Исполнительного комитета террористической организации «Народная воля», с конца 1880—х годов отошел от революционной деятельности и стал публицистом монархической ориентации. О своих встречах с Тихомировым А. Белый писал в воспоминаниях «Начало века» (1933). См.: Белый А. Начало века. Подготовка текста и комментарии А. В. Лаврова. М., 1990 (по указателю).
16 «Некрасивая, старообразная дочь» Льва Тихомирова упоминается в воспоминания А. Белого «Начало века» (Указ, соч., С. 161 и 163).
17 Млодзеевский Болеслав Корнильевич (1858— 1923) — профессор математики Московского университета его супруга упоминаются в воспоминаниях А. Белого «На рубеже двух эпох» (Белым А. На рубеже двух эпох. Подготовка текста и комментарии А. В. Лаврова. М., 1990 (по указателю).
18 Лопатин Лев Михайлович (1855-1920) — философ и психолог, профессор Московского университета, друг Владимира Соловьева упоминается в воспоминаниях А. Белого «На рубеже двух эпох».
19 Текст своего письма к А. Белому И. А. Ильин разослал целому ряду лиц и их мнения и отзывы собирал в специальной тетради, они подробно рассматривались в указанном докладе М. Юнггрена.
20 Оболенский Алексей Дмитриевич князь (1855—1933) — государственный деятель, сподвижник С.Ю. Витте, назначенный им в 1905 году членом Государственного Совета и обер-прокурором Синода на место ушедшего в отставку К. П. Победоносцева. Находясь на посту обер-прокурора до 1907 года учредил Предсоборное присутствие, ставшее первым шагом к подготовке Поместного Собора, восстановившего Патриаршество. Оболенский был близок с Вл. Соловьевым, регулярно устраивал в его честь «соловьевские обеды». В 20-е годы эмигрировал, жил в Германии.
21 Имеется в виду публичная речь И. А. Ильина «О патриотизме», произнесенная в феврале 1918 года в Москве в публичном собрании Общества младших преподавателей Московского университета (в большой физической аудитории), изданная тогда же в виде брошюры (М., 1918). Публикацию текста речи по рукописи из архива Ильина см.: Ильин И. А. Собрание сочинений: Справедливость или равенство?/ Сост. и коммент. Ю.Т. Лисицы. М.: ПСТГУ. 2006. С. 353-374.
22 Наталья Николаевна Ильина, урожденная Вокач (1882-1963).
23 Жена Ильина никогда с ним не разводилась, а после смерти мужа была хранительницей его архива; ее прах вместе с прахом мужа был перенесен в Донской монастырь, где в настоящий момент 34 Дмитрий Иванович Щукин (1855—1932) — и находится их могила. собиратель одной из самых значительных коллекций старого западного искусства и библиотеки по искусству, которую в 1914 году намеревался пожертвовать Румянцевскому музею, но в 1918 году собрание было национализировано и передано в Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.
35 Щукин Петр Иванович (1857-1912) — известный коллекционер, собиратель старинных гравюр, персидского, японского, а также русского искусства. На основе коллекции в 1892 году в его особняке на Малой Грузинской был создан Г_Цукинский музей, открытие которого состоялось в 1892 году (см.: Краткое описание Щукинского музея в Москве (М., 1895); Опись старинных вещей П. И. Щукина (составлена П. И. Щукиным и Е. В. Федоровой, М., 1896, часть Г; II часть, 1896); Русские портреты собрания П. И. Щукина в Москве (4 выпуска, М., 1901—1903). Восточная часть коллекции П. И. Щукина в настоящий момент находится в коллекции Музея народов Востока. Особняк на Б. Грузинской, д. 6. Принадлежал его сыну, Георгию Петровичу (по современной нумерации д. 4/6). В нем до 1989 года находилась Академия хорового искусства им. А. В. Свешникова.
36 Щукинский сборник. Вып. 1-й. М. 1902.
37 Первый в России научно-исследовательский и образовательный Психологический Институт был создан в 1912 году и открыт в 1914 профессором Московского университета Георгием Ивановичем Челпановым. Здесь ошибка мемуариста: деньги на создания института были пожертвованы Сергеем Ивановичем Щукиным и по его желанию институту было присвоено имя его покойной к тому времени жены — Лидии Григорьевны 1_Цукиной. Неоднократно переименовывался, в настоящее время возвращено первоначальное имя.
38 Психологический институт и ныне находится в здании, построенном на деньги С. Щукина по адресу: Моховая, 9. троение 4.
39 О значении Георгия Ивановича, помимо современных энциклопедических статей, см. некролог, написанный Н. А. Бердяевым, в студенческие годы посещавшим его лекции и домашние собрания: Путь. 1936. № 50. Март—апрель. С. 56-57.
24 Вышеславцев Борис Петрович (1877— 1954) — русский философ, в 1922 году выслан за границу одновременно с И. А. Ильиным, в прошлом оба были учениками философа, специалиста по философии права Новгородцева Павла Ивановича. Жену Вышеславцева также звали Натальей Николаевной, но она была сестрой аспиранта П. И. Новгородцева — Алексеева Николая Николаевича, т.е. урожденной Алексеевой. Неверный слух был основан на совпадении их имен.
25 Магистерскую диссертацию «Этика Фихте» Вышеславцев защитил в 1914 году, тогда же диссертация была издана в виде книги: Этика Фихте. Основы права и нравственности в системе трансцендентальной философии» (М., 1914).
26 Челпанов Георгий Иванович (1862—1936) — русский психолог и философ, преподаватель Киевского и Московского университетов, основатель Психологического института при Московском университете.
27 Неоднократно переиздававшийся труд Чел-панова, первое издание: Мозг и душа. Критика материализма и очерки современного учения о душе (Публичные лекции, читанные в Киеве в 1898—1899 г.) профессора Г. И. Челпанова. СПб., редакция журнала «Мир Божий», 1900.
28 Возможно, имеется в виду также многократно переиздававшийся курс лекций: Челпанов Г. И. Введение в философию. Киев.!905.
29 Трубецкой Евгений Николаевич (1863— 1920) — русский философ, правовед, публицист. С 1906 года профессор философии и истории права в Московском университете.
30 в рукописи — Павел. Ошибки в имени исправлены без оговорок.
31 Щукин Сергей Иванович (1854-1937) — фабрикант, коллекционер французской живописи конца XIX — начала XX века. Его коллекция в настоящее время находится в собрании музея Изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.
32 Знаменский пер., д. 8. Дом сохранился и ныне, здание принадлежит Министерству обороны.
33 Д. И Щукин не был владельцем особняка, он арендовал особняк у домовладельца М. А. Скворцова по адресу: Староконюшенный, д. 35.
40 Челпанов Александр Георгиевич (1895— 1935) — сын Г. И. Челпанова, филолог, переводчик, выпускник историке филологического факультета Московского университета, преподавал латинский язык в школе, с 1920 по 1924 г. служил в Красной армии, затем стал научным сотрудником литературной секции Государственной академии художественных наук, в 1930 е гг. принимал участие в составлении русско-немецкого словаря, переводил с древнегреческого поэму Гесиода.
41 А. Г. Челпанов был арестован и проходил по делу «Немецко фашистской организации (НФО)», по которому было в общей сложности арестовано и привлечено к уголовной ответственности 140 человек, в основном немцев по национальности, и группа бывших сотрудников Государственной академии художественных наук (ГАХН), сотрудником которой был и А. Г. Челпанов. В числе обвинений было и составление «фашизированного» Большого немецко-русского словаря, которым руководил профессор Московского педагогического института Е. А. Мейер. Челпанов как его ближайший помощник вместе с ним был приговорен к расстрелу. Этот процесс называют иногда «делом словарников» (См.: Просим освободить из тюремного заключения. Письма в защиту репрессированнх. М.: Современный писатель. 1998. С. 185-186).
42 Шпет Густав Густавович (1877—1937) — философ и искусствовед, проходил по этому делу как руководитель ГАХН, ему было предъявлено обвинение в том, что «будучи одним из руководителей ГАХН, вел активную борьбу с коммунистическим влиянием в области искусствоведения». Шпет был приговорен к ссылке на 5 лет в Сибирь, которую отбывал в Томске (См.: Просим освободить из тюремного заключения. С. 185— 187).
43 Котляревский Сергей Александрович (1873— 1939)— правовед, публицист и общественный деятель.
44 В 1922 году С. А. Котляревский сделал доклад на пленарном заседании ГАХН «Основы импровизации» (Отчет — Искусство. 1923. Т. 1. С. 413).
45 Кассо Лев Аристидович (1865-1914) — юрист, государственный деятель, в 1910—1914 гг. Министр народного просвещения.
46 В1911 году по распоряжению Кассо была уволена большая группа либерально настроенных профессоров Московского университета, в знак протеста университет покинули более 100 преподавателей и сотрудников университета
47 Шершеневич Габриэль Феликсович (1863— 1912) — юрист, цивист, депутат 1 и Государственной думы, профессор Казанского и Московского университетов, один из тех, кто его покинул в связи с «делом Кассо». Отец поэта имажиниста Вадима Шершеневича. 48 Муравьев Валериан Николаевич (1884— 1930 или 1932) — государственный деятель, с 1907 года на дипломатической службе, последователь философа Н. Ф. Федорова. В1917 году возглавлял Политический кабинет МИД Временного правительства. В 1920 г. арестовывался по делу «Национального центра», но был реабилитирован. В1929 году репрессирован, место и дата смерти неизвестны.
49 Вольная Академия духовной культуры — религиозно философское объединение, организованной Н.А. Бердяевым в 1919 году в Москве. Как писал он в «Самопознании», у него тогда «... зародилась мысль о необходимости собрать оставшихся деятелей духовной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры» (Бердяев Н.А. Самопознание: (Опыт философской автобиографии)/Сост., пред., подг. текста и коммент. А. В. Вадимова. М., 1991. С. 237). Академия просуществовала до 1923 гг (см.: Галушкин А. После Бердяева: Вольная академия духовной культуры в 1922—1923 гг. // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 1997 год/Отв.ред. М.А. Колеров. СПб., 1997. С. 238). В машинописном экземпляре начала воспоминаний Г. А. Лемана, хранящемся в архиве А. Соболева вычеркнута строка: «После того, как кружок Бердяева покинул Родину, от него осталось всего несколько человек — Муравьев, Грифцов, из основанной Бердяевым «Вольной академией духовной культуры» — оставались Котляревский, Грифцов, ученик Сергея Андреевича, мой коллега 40 Челпанов Александр Георгиевич (1895— 1935) — сын Г. И. Челпанова, филолог, переводчик, выпускник историке филологического факультета Московского университета, преподавал латинский язык в школе, с 1920 по 1924 г. служил в Красной армии, затем стал научным сотрудником литературной секции Государственной академии художественных наук, в 1930 е гг. принимал участие в составлении русско немецкого словаря, переводил с древнегреческого поэму Гесиода.
41 А. Г. Челпанов был арестован и проходил по делу «Немецко фашистской организации (НФО)», по которому было в общей сложности арестовано и привлечено к уголовной ответственности 140 человек, в основном немцев по национальности, и группа бывших сотрудников Государственной академии художественных наук (ГАХН), сотрудником которой был и А. Г. Челпанов. В числе обвинений было и составление «фашизированного» Большого немецко-русского словаря, которым руководил профессор Московского педагогического института Е. А. Мейер. Челпанов как его ближайший помощник вместе с ним был приговорен к расстрелу. Этот процесс называют иногда «делом словарников» (См.: Просим освободить из тюремного заключения. Письма в защиту репрессированных. М.: Современный писатель. 1998. С. 185-186).
42 Шпет Густав Густавович (1877—1937) — философ и искусствовед, проходил по этому делу как руководитель ГАХН, ему было предъявлено обвинение в том, что «будучи одним из руководителей ГАХН, вел активную борьбу с коммунистическим влиянием в области искусствоведения». Шпет был приговорен к ссылке на 5 лет в Сибирь, которую отбывал в Томске (См.: Просим освободить из тюремного заключения. С. 185— 187).
43 Котляревский Сергей Александрович (1873— 1939)— правовед, публицист и общественный деятель.
44 В 1922 году С. А. Котляревский сделал доклад на пленарном заседании ГАХН «Основы импровизации» (Отчет — Искусство. 1923. Т. 1. С. 413).
45 Кассо Лев Аристидович (1865-1914) — юрист, государственный деятель, в 1910—1914 гг. Министр народного просвещения.
46 В1911 году по распоряжению Кассо была уволена большая группа либерально настроенных профессоров Московского университета, в знак протеста университет покинули более 100 преподавателей и сотрудников университета
47 Шершеневич Габриэль Феликсович (1863— 1912) — юрист, цивист, депутат 1 и Государственной думы, профессор Казанского и Московского университетов, один из тех, кто его покинул в связи с «делом Кассо». Отец поэта имажиниста Вадима Шершеневича. 48 Муравьев Валериан Николаевич (1884— 1930 или 1932) — государственный деятель, с 1907 года на дипломатической службе, последователь философа Н. Ф. Федорова. В1917 году возглавлял Политический кабинет МИД Временного правительства. В 1920 г. арестовывался по делу «Национального центра», но был реабилитирован. В1929 году репрессирован, место и дата смерти неизвестны.
49 Вольная Академия духовной культуры — религиозно философское объединение, организованной Н.А. Бердяевым в 1919 году в Москве. Как писал он в «Самопознании», у него тогда «... зародилась мысль о необходимости собрать оставшихся деятелей духовной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры» (Бердяев Н.А. Самопознание: (Опыт философской автобиографии)/Сост., пред., подг. текста и коммент. А. В. Вадимова. М., 1991. С. 237). Академия просуществовала до 1923 гг (см.: Галушкин А. После Бердяева: Вольная академия духовной культуры в 1922—1923 гг. // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 1997 год/Отв.ред. М.А. Колеров. СПб., 1997. С. 238). В машинописном экземпляре начала воспоминаний Г. А. Лемана, хранящемся в архиве А. Соболева вычеркнута строка: «После того, как кружок Бердяева покинул Родину, от него осталось всего несколько человек — Муравьев, Грифцов, из основанной Бердяевым «Вольной академией духовной культуры» — оставались Котляревский, Грифцов, ученик Сергея Андреевича, мой коллега
исключало возможность их участия в выборах во 2-ю Государственную думу. 67 Новгородцев, Павел Иванович (1866 — 1924), русский правовед, философ, общественный деятель. Родился 28 февраля (12 марта) 1866 в Бахмуте. Окончил юридический факультет Московского университета. В 1897 защитил магистерскую, а в 1903 — докторскую диссертацию (Кант и Гегель в их учениях о праве и государстве). С 1896 приват-доцент, а затем профессор Московского университета. Состоял в партии кадетов, был депутатом Первой Государственной думы. Под его редакцией в 1902 увидел свет сборник «Проблемы идеализма», который можно считать своеобразным манифестом возрождения идеализма в России.
68 В 1927 году Г. А. Леман был арестован.
69 Имеется в виду группа философов, высланных на так называемом «философском пароходе» в 1922 году. На самом деле, как показали в своем исследовании В. Г. Макаров и В. С. Христофоров, это была прежде всего высылка членов кадетской партии и лиц, так или иначе с ней связанных, среди которых было и много философов. Подробнее об этом см.: Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921-1923/Вступ. ст., сост. В. Г. Макарова, В. С. Христофорова; ком-мент. В. Г. Макарова. М.: Русский путь. 2005.
70 В черновых набросках Леман назвал словарь «маленьким Гердером».
71 Лосский Николай Онуфриевич (1870— 1965) — русский философ, выслан из России в 1922 году.
72 Франк Семен Людвигович (1877-1950) — русский философ, выслан в 1922 г. из России.
73 Степун Федор Августович (1884-1965) — русский философ, социолог, публицист, также высланный в 1922 г. из России.
74 Херенклуб (нем.: НеггепИиЬ, букв. — клуб господ) — германская закрытая аристократическая организация крупных землевладельцев и военных, куда входили и представители деловой элиты, организованный в 1924 г. в Берлине. Сообщение в советских газетах о членстве Ильина в Херренклубе найти не удалось.
75 И. А. Ильин арестовывался неоднократно, начиная с 1918 г. и до высылки в 1922 г.. Впервые он был арестован по так называемому делу Бари
и Ланской: «15 апреля 1918 года по обвинению в принадлежности к «Московской центральной организации, деятельность которой была направлена на формирование Добровольческой армии» .<...> Решением отдела по борьбе с контрреволюцией ВЧК от 24 апреля освобожден на поруки Правления Общества младших преподавателей Московского университета, но затем, по тому же делу, дважды (11 августа и 3 ноября) вновь подвергался аресту. 28 декабря 1918 г. Московский революционный трибунал, рассмотрев «дело Бари», постановил считать "участие Ильина в контрреволюционной организации не доказанным..., а самого его для революции не опасным. Дело об Ильине в порядке постановления VI Съезда советов об амнистии прекратить навсегда". И. А. Ильин проходил по следственному делу «ЦК партии кадетов»: 29 августа 1919 г. был выписан ордер на задержание И. А. Ильина, осуществить которое не удалось ввиду его отсутствия в этот день в Москве. В феврале 1920 года И. И. Ильин подвергался допросу, очевидно по делу "Тактического центра" (Просим освободить из тюремного заключения. С. 9—10. Там же с. 10—17 опубликованы многочисленные письма в защиту Ильина).
76 От англ. ЬапсЬЬаке — рукопожатие.
77 Виндельбанд Вильгельм (1848— 1915) — немецкий философ, глава баденской школы неокантианцев. С 1903 года — профессор Гейдельбергского университета. 78 Возможно Леман намеренно скрывает сведения о первых арестах Котляревского, которые не могли не быть ему известны. С. А. Котляревский первый раз был арестован в 1919 г., в феврале-марте 1920 проходил по делу так называемого Тактического центра. Его показания см.: Красная книга ВЧК/Научн. Ред. А. С. Велидова. М.: Издательство политической литературы. 1989. Т. 2. С. 298—315. См. также: Просим освободить из тюремного заключения. С. 153—159). За участие в контрреволюционной организации с целью свержения советской власти приговорен Верховным трибуналом при ВЦИК к расстрелу с заменой условным тюремных заключением сроком на 5 лет. Однако и от условного срока он был освобожден и преподавал в МГУ и Институте советского права. Вторично был арестован в апреле 1938 года по делу «Антисоветской террористической подпольной кадетской организации» и осужден со стандартным обвинением «в принадлежности к террористической организации и вредительской деятельности» в 1939 г. расстрелян (просим освободить из тюремного заключения. С. 189—190). В1956 г. дело в отношении Котляревского было прекращено «за отсутствием состава преступления», реабилитирован в 1992 г.. Сведения из дела опубл.: Высылка вместо расстрела. С. 453—454.
79 Текст этой, как и других работ Лемана не сохранился.
80 Удалось найти только одно издание этой книги: Котляревский С. А. Власть и право. Проблемы правового государства. М.: Тип. «Мысль» Н. П. Меснякина. 1915.
81 Вероятно, имеется в виду труд: Булгаков С.Н. Капитализм и земледелие. Т. 1—2. СПб., 1900.
82 Вероятно, имеется в виду работа: Булгаков С. Н. Основные мотивы философии хозяйства в платонизме и раннем христианстве// История экономической мысли. Под ред. В. Я. Железнова и А. А. Мануйлова. М. 1916. Т. 1. Вып. 3.
83 Четвериков Дмитрий Дмитриевич (1888— 1946) — потомок купеческого рода Четвериковых, юрист по образованию, во время Первой мировой войны воевал в Прибалтике, был адъютантом великого князя Михаила Александровича, после 1917 г. — в эмиграции, умер в Вене.
84 Булгаков С.Н. Философия хозяйства.М.: Путь. 1912.
85 Вероятно, Г. А. Леман хотел скрыть, что он был издателем одой из главных книг С. Н. Булгакова: Тихие думы. Из статей 1911—1915 г. М.: Г. А. Леман и С. И. Сахаров. 1918.
86 Жена С. Н. Булгакова — Елена Ивановна (1868—1945) — урожденная Токмакова.
87 Агрипина Александровна Абрикосова (урожденная Мусатова) — жена основателя кондитерской фабрики, купца Алексея Ивановича Абрикосова (1834-1904).
88 Мемуарист перепутал последовательность праздников, Духов день следует за Троицей. 10 (23 июня) в Даниловом монастыре в Троицын день епископ Феодор (Поздеевский) посвятил С. Н. Булгакова во диакона, а 11 (24) июня 1918 в день Святого Духа — в сан священника.
89 25 июня 1918 года о. Сергий с сыном Федором выехал в Крым к семье.
90 В годы гражданской войны о. Сергий был протоиереем ялтинского собора. 91В 1922 г. о. Сергий по инициативе Ленина был включен в списки на высылку за границу и 17 (22) декабря на итальянском пароходе «Жанна» отплыл из Севастополя в Константинополь, став таким образом эмигрантом.
92 В 1925 г. о. Сергий переехал во Францию, где стал одним из основателей и первым деканом Свято-Сергиевского православного богословского института.
93 Имеется в виду учение о Софии в работах Булгакова «Агнец Божий» (1933), «Утешитель» (1936) и «Невеста Агнца» (1945), вызывающие до сих пор богословские споры и в свое время осужденные указом Московской патриархии. 94 Этим «сложным отношениям» посвящена поэма Вл. Соловьева «Три свидания» (1862— 1875-1876).
95 Притч., 8, 24-27.
96 Имеется в виду портрет, написанный художником Павлом Дмитриевичем Кориным (1892— 1967) в 1937 г. митрополита Сергия (Стра-городского, 1867—1944), позднее ставшего патриархом.
97 Глинка Александр Сергеевич (псевдоним Волжский, 1878—1940) — религиозный мыслитель и историк литературы, в советское время публиковался в историко-литературных изданиях.
98 Летописи Государственного литературного музея. Кн. 4. М., 1939.
99 Имеется в виду переписка гр. С. А. Толстой с митрополитом Антонием (Вадковским) по поводу определения Священного Синода об отпадении графа Л. Н. Толстого от Церкви (1901). Переписка опубликована: Церковные ведомости. 1901. 24 марта.
100 русский философ кн.Сергей Николаевич Трубецкой (1862—1905) был другом и последователем Вл. Соловьева, который за несколько дней до смерти приехал в подмосковное имение Трубецких «Узкое», где и скончался 31 июня 1900 года.
101 Эрн Владимир Францевич (1882-1917) — философ, историк философии и публицист, друг юности о. Павла Флоренского (соученик по тифлисской гимназии).
102 Сын Льва Тихомирова Александр (1882— 1955) —в 1902 г. после окончания Московской духовной академии пострижен в монахи с именем Тихон. В 1920 г. хиротонисан во епископа Череповецкого. Неоднократно подвергался преследованиям со стороны органов ГПУ, последние десятилетия жил в затворе. Подвижнический образ жизни принес ему дар прозорливости, духовными чадами почитался до конца жизни как старец.
103 Отец Патриарха Алексия I — Владимир Андреевич Симанский (1853—1929) принадлежал к древнему дворянскому роду Симанских. Служил в Канцелярии московского генерал-губернатора и Воспитательном доме, в 1891 г. вышел в отставку, получив звание камергера.
104 Патриарх Алексий I (в миру — Сергей Владимирович Симанский, 1877—1970), с 1945 года — патриарх Московский и Всея Руси.
105 Известный баритон, солист Большого театра Хохлов Павел Акинфиевич (1854—1919).
106 Толстой Сергей Сергеевич (1897—1974) — сын Сергея Львовича Толстого.
107 Дурылин Сергей Николаевич (1886— 1954) — писатель, поэт, философ и богослов.
108 Ныне в ней помещается музей С. Н. Дуры-лина в Болшеве.
109 Портрет называется «Тяжелые думы», ныне находится в музее Московской духовной академии (Сергиев Посад).
110 Протоиерей Алексей (Мечёв,1859-1923) — настоятель храма святителя Николая в Клённи-ках (на ул. Маросейка), один из выдающихся пастырей Русской Православной Церкви, в 2000 г. причислен к лику святых. Протоиерей Сергий (Мечёв, 1892—1942) — сын о. Алексея, после его кончины в 1923 г. настоятель храма на Маросейке. Один из деятелей катакомбной церкви, подвергался постоянным преследованиям и тюремным заключениям. Арестован и расстрелян органами НКВД. В 2000 г. прославлен в сонме новомученников и исповедников российских.
111 После кончины Патриарха Адриана царь Петр I решил перейти к соборному управлению Церковью и учредил святейший Правительствующий Синод, который и управлял ею до 1917 года, вызывая многочисленные нарекания, поскольку Синод не имел духовного
авторитета, его деятельность способствовала укреплению государственной опеки. В церковных кругах был поднят вопрос о восстановлении патриаршества, поддержанный царем Николаем II, разрешившим в 1905 г. открыть Предсоборное Совещание, которое и подготовило созыв в 1917 созыв Поместного собора, на котором состоялись выборы патриарха.
112 Здание Московского епархиального дома было построено по благословению митрополита Московского Владимира (Богоявленского) в 1902 г по адресу: Лихов переулок, д. 6, стр.. В начале XX века он был центром народного просвещения, культуры, образования и социального служения. В 1917—1918 гг. в Соборной палате проходил Поместный Собор Русской Православной Церкви. В годы советской власти Епархиальный дом был перестроен и передан Центральной студии документальных фильмов. В настоящий момент здание передано Православному Святоти-хоновскому гуманитарному университету.
113 Путем подачи записок на соборе были избраны имена трех кандидатов: архиепископа Антония (Храповицкого, 1863—1936), набравшего более всех голосов, архиепископа Арсения (Стадниц-кого, 1862—1936) и митрополита Московского Тихона (Белавина, 1865—1925). Окончательное избрание Патриарха Собором состоялось 5 ноября 1917 года, когда старец Зосимовой пустыни Алексий вынул из ковчежца записку с именем митрополита Тихона, который и стал патриархом Московским и Всея Руси.
114 На самом деле Патриарх Тихон, начиная с 1919 года, почти все время находился под домашним арестом.
113 Имеются в виду многочисленные исследования по истории русской и Вселенской Церкви церковного историка Алексея Петровича Ле-бедева (1845-1908).
116 Тареев Михаил Михайлович (1867-1934) — профессор МДА по кафедре нравственного богословия.
117 Имеется в виду Православная богословская энциклопедия, основанная А. П. Лопухиным, первые пять томов вышли в 1900—1904 гг. под его редакцией. Следующие семь томов до 1911 года выпустил Н. Н. Глубоковский, но издание так до конца доведено и не было.
118 Имеется в виду работа историка церкви и патролога Анатолия Алексеевича Спасского «История догматических движений в эпоху Вселенских соборов (в связи с философскими движениями того времени): Тринитарный вопрос». Сергиев Посад. 1906. Вышел только первый том.
119 Попов Иван Васильевич (1867-1938) — богослов и церковный историк. Неоднократно подвергался арестам, жил в ссылке, в 1938 г. расстрелян по приговору НКВД. В 2003 г. прославлен в сонме новомученников.
120 Вероятно, имеется в виду работа И. В. Попова «Личность и учение блаженного Августина» Т. 1 Ч. 1—2 (Сергиев Посад. 1916), второй том был написан, но остался в рукописи.
121 Никита Пустосвят — прозвище, данное Никите Константиновичу Добрынину, одному из сподвижников протопопа Аввакума, почитаемого старообрядцами как «столпа правоверия». Ошибка Г. А. Лемана: челобитную Никиты Пустосвята издал проф. Николай Иванович Субботин в т. 4 труда: Материалы по истории раскола за первое время его существования, издаваемые Братством св. Петра, митрополита Московского. Под ред. Н.И. Субботина. М., 1875-1895. Т. 1-9.
122 Картина Василия Перова «Никита Пустосвят. Спор о вере» (1880—1881), на которой изображены «прения о вере» с Никитой Пустовятом в присутствии царевны Софьи, после которых Пустосвят был казнен на Лобном месте.
123 Абрикосов Владимир Владимирович (1860— 1966) — религиозный деятель. В1909 г. вместе с женой перешел в католичество, в 1910 г. вернулся в Россию, в 1917 г. рукоположен в священника восточного обряда (греко-католической или униатской церкви). В 1922 г. выслан на «философском пароходе».
124 Абрикосова Анна Ивановна (1881—1936) — вместе с мужем перешла в католичество, приняла монашество с именем Екатерина и основала первый женский католический монастырь в Москве, погибла в сталинских лагерях.
125 Академик Алексей Иванович Абрикосов (1875—1955) — известный ученый—паталогоанатом.
126 Униаты или греко-католики — католики, совершающие литургию по обряду восточных церквей.
127 Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева, 1874—1945). Ее произведения и биографию см. в кн.: Бердяева Л. Ю. Профессия: жена философа/Сост., автор предисл. и комментарий Е. Бронникова. М., 2002. В 1918 г. под влиянием о. Владимира Абрикосова перешла в католичество.
128 Дмитрий Владимирович Кузьмин-Караваев, первый муж Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой, более известной как мать Мария (Скобцова,1891-1945). Д. В. Кузмин-Кара-ваев по образованию юрист, по словам его жены «декадент по самому своему существу, но социал-демократ, большевик». В 1920 г. принял католичество, выслан на «философском пароходе», в эмиграции стал католическим монахом.
129 Игра слов: католикос — титул духовных лиц не в католицизме, а в некоторых восточных церквях, например, в Армянской григорианской церкви.
130 Соловьев Сергей Михайлович (1885 — 1941) — внук историка С. М. Соловьева (1862— 1903), племянник философа и поэта Вл. Соловьева (1853—1900) и его биограф, автор книги «Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева», поэт, критик.
131 Вл. Соловьев придумал специальную формулу, по которой, по его мнению, было возможно присоединение к католицизму не порывая с православием, как бы восстанавливая полноту христианства. Перед смертью исповедовался у православного священника и его отпевали и хоронили по православному обряду.
132 С. М. Соловьев-младший скончался в психиатрической лечебнице г. Казани.
133 Андрей Белый был женат первым браком на Тургеневой Анне (Ася) Алексеевне (1890—1966) — художнице и антропософке, а С. М. Соловьев на ее сестре — Татьяне Алексеевне (1896-1966).
134 Букшпан Яков Маркович (1887-1939), экономист.
135 Соловьев Николай Михайлович (1874— 1927) — математик, профессор Горного института, друг А. Ф. Лосева. 136 Лопатин Лев Михайлович (1855-1920) — философ, профессор Московского университета, близкий друг Вл. Соловьева.
137 Трубецкой Григорий Николаевич, князь (1873—1929) — публицист, церковный деятель, дипломат.
138 Трубецкой Сергей Евгеньевич, князь (1890— 1949) — философ и общественный деятель.
139 Видимо, Леман намеренно путает даты, и его кружок собирался в разные годы и в разном составе, поскольку князь Г. Н. Трубецкой во время Гражданской войны находился в Деникинской армии, вместе с которой эмигрировал из Крыма в 1920 г., князь Е. Н. Трубецкой также находился в Белой армии и умер от тифа в Новороссийске, а его сын, князь С. Е. Трубецкой оставался после революции в Москве, неоднократно подвергался арестам и был выслан на «философском пароходе».
140 Имеется в виду работа Л. М. Лопатина «Тезисы Восточной православной церкви», опубликованная на английском языке через посредничество американского сотрудника благотворительной миссии АРА Итана Колтона в Англии в журнале: 1924. № 3.
141 По дневниковым записям о. Павла Флоренского, доклад об имяславии на квартире Лема-на состоялся 9 июня ст.ст. 1921 года, «где были приехавший из СПб. проф. Карсавин, проф. Д. Ф. Егоров, Н.М. Соловьев, Дм. С. Недо-вич, Н. А. Брызгалов, С. А. Котляревский, Ка-ютов и еще кое-кто...» (Цит. по комментариям игумена Андроника к статье «Имеславие как философская предпосылка» в кн.: Флоренский Павел священник. Соч. В 4-х тт.Т. 3 (1). М., 1999. С. 559).
142 По записям Флоренского, его доклад в Храме Христа Спасителя состоялся раньше, чем упомянутый выше доклад на квартире Лема-на, 30 марта 1921 года по ст. ст. О собравшихся в Храме о. Павел писал: «Приехав в Москву <... > к 7-ми часам вечера, пошел с Вас<илием> Ив<ановичем> Лисевым в храм Спасителя вести беседу об Афонском деле. Предполагалось, что будут почти только священники. На самом деле набралось довольно много постороннего народу. Были Дм. Ф. Егоров, Н. Н. Бухгольц, Гр. А. Рачинский (?), С, Андр. Котляревский, о. Н. Арсеньев и его жена, а равно и жена о. Иоанна, Вал. Ник Муравьев, Н.М. Соловьев, о. Ириней, монах афонский, о. прот. А<лександр>
Хотовицкий, о. Влад. Воробьев и много других» (Там же. С. 559).
143 Патриарх Тихон жил на подворье Троицко-Сергиевой лавры.
144 Егоров Дмитрий Федорович (1869—1931) — математик, председатель Московского математического общества, член-корреспондент АН СССР, близкий друг А. Ф. Лосева. Репрессирован, скончался в ссылке в Казани.
145 В том, как передает Леман обстоятельства визита к Патриарху Тихону делегации имяславцев, как представляется, присутствует намеренная наивность рассказчика. Так упоминание о подстриженных волосах епископа (впоследствии митрополита Крутицкого и Коломенского Петра (Полянского), 1862—1937) очевиден намек на его недавнее тюремное заключение и ссылку, которые последовали сразу после его хиротонии во епископа в 1920 г..
146 После кончины Патриарха Тихона в 1925 г. митрополит Петр стал Местоблюстителем Патриаршего престола, неоднократно подвергался арестам и ссылке, в 1937 г. принял мученическую смерть, причислен к сонму священномученников..
147 Коротнев Николай Ильич (1865-1937) — профессор-невропатолог, Арестован в 1932 г.. отбывал заключение в Соловецком лагере, расстрелян по приговору НКВД в 1937 г. в Сандармохе.
148 Самарин Юрий Федорович (1819-1876) — писатель и общественный деятель, славянофил по общественным взглядам.
149 статья О мнениях «Современника» исторических и литературных/ /Сочинения Ю. Ф. Самарина. М., 1877. Т. 1. Статьи разнородного содержания и по польскому вопросу. С. 80—108.
150 Теоретик анархизма и деятель международного анархического движения Михаил Александрович Бакунин (1814—1876) в 30-е годы XIX был активный посетителем литературных салонов Москвы и Петербурга, знатоком и пропагандистом немецкой философии, и оказал огромное формирующее воздействие на В. Г. Белинского, которого по существу приобщил к философии Фихте и Гегеля. Белинский часто гостил в родовом имении Бакуниных Премухине Тверской губернии. Позднее Белинский признавая «благородную львиную породу» Бакунина, отмечал в нем и деспотизм, и желание властвовать. Однако Белинский умер намного раньше Бакунина, в 1848 г., когда Бакунин уже находился за границей, так что стариком он его просто не видел.
151 В воспоминаниях И. И. Панаева Белинскому приписывалось следующее высказывание: «Нашего брата, славянина, не скоро пробудишь к сознанию. Известное дело — покуда гром не грянет, мужик не перекрестится, нет господа, что бы вы ни толковали, а мать святая гильотина хорошая вещь» Панаев И. И. Литературные воспоминания. М.-Л: ГИХЛ. 1950. С. 243-244.
152 Объединение художников, сформировавшееся вокруг журнала «Мир искусства», который в 1898—1904 гг. издавали княгиня М. К. Тени-шева и С. И. Мамонтов. Редакторами журнала и идеологами объединения были С. П. Дягилев и А. Н. Бенуа. В отличие от передвижников, поднимавших в искусстве главным образом социальные проблемы, «мирискусники» ставили своей задачей повышение художественно-эстетического уровня русского искусства и приобщение его к новейшим течениям западноевропейского.
153 О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России (Письмо к Е. Е. Кемеровскому) И. В. Киреевского// Московский сборник. Сочинения: К. С. Аксакова, И. С. Аксакова, И. Д. Беляева, И. В. Киреевского, П. В. Киреевского, А. И. Кошелева, С. М. Соловьева, А. С. Хомякова. М., 1852. Т. 1. С. 1-68.
134 Перцов Петр Петрович (1868—1947) — публицист, искусствовед, в начале века — издатель одного из первых символистских журналов «Новый путь», друг и издатель произведений В. В. Розанова, автор «Литературных воспоминаний» (Л., 1933; современное издание: Пер-цов П. П. Литературные воспоминания. 1890— 1902. Вступ. статья, сост., подг. текста и коммент. А. В. Лаврова — М.: НЛО. 2002).
155 Имена Платона и Аристотеля в европейской культурологи имели знаковый характер: философию Платона принято считать истоком европейского идеализма, а Аристотеля — рационализма.
156 Тернавцев Валентин Александрович (1866— 1940) —писатель, богослов, деятель религиозно-философского движения в России. ь? Соколов Николай Матвеевич (1860— 1908) — поэт, критик, переводчик философских сочинений (в том числе — И. Канта
и Шопенгауэра). По убеждениям примыкал к славянофилам.
158 Хомяков Алексей Степанович (1804— 1860) — поэт, публицист и богослов, один из основателей славянофильства. Имеется в виду его работа: Несколько слов православного христианина о западных христианских вероисповеданиях (М., 1863). Впервые работа была напечатана за границей на французском языке в 1853 г. 159 Евангельские слова Христа, обращение к апостолу Петру «Отойди от меня, сатана!» (Мф. 4, 10, Мрк. 8, 31—33), означающие примерно: не искушай меня, не мешай исполнять мое предназначение, долг.
160 Протоиерей Орлов Анатолий Петрович (1879-1937) — преподаватель МДА (с 1909 — экстраординарный профессор) по кафедре «Истории и обличения западных исповеданий в связи с историей Западной Церкви от 1054 г. до настоящего времени». В1917 г. после смещения ректора епископа Феодора (По-здеевского) стал первым выбранным ректором МДА, которой руководил и после ее официального закрытия до 1922 года, когда был арестован и судился по процессу об изъятии церковных ценностей. Позднее неоднократно арестовывался, жил в ссылке, в 1937 г. арестован в Тарусе и расстрелян по приговору тройки НКВД. Вторым священником Казанского храма на Калужской площади стал в 1920 г., следовательно, беседа с Леманом происходила между 1920 и 1922 гг.
161 Флорентийская уния — соглашение об объединении католической и православной церквей, принятое в 1439 г. на соборе во Флоренции, на условиях подчинения Православной церкви и принятия ряда католических догм (филиокве, главенство Папы Римского и т. д.), при сохранении православных обрядов (богослужебный язык, право священников вступать в брак, причащение хлебом и вином). Русское духовенство отказалось принять унию, она была предана проклятью. Унию признала часть духовенства Западной Украины, где на ее основе возникло униатство.
162 Гагарин Иван Сергеевич, князь (1814— 1882) — дипломат, в 1842 г. эмигрировал во Францию и принял католичество, возглавив общину русских католиков в Париже; основатель Славянской библиотеки здесь, в конце жизни вступил в орден иезуитов.
164 Печерин Владимир Сергеевич (1808— 1885) — преподаватель Московского университета, в 1840 г. покинул Россию по политическим соображениям, в силу антирусских настроений; принял католицизм, вступив в орден редемптористов, и стал священником. Последние годы жил в Ирландии, служил при больнице для бедных.
165 Имеются в виду статьи Ивана Сергеевича Аксакова (1823—1886) начала 60—х годов, публиковавшиеся преимущественно в газете «День», где он излагал идеи «общества», куда включались лучшие представители всех сословий, которое могло бы способствовать развитию земства и сдерживать напор государственного начала. Вошли в издание: Сочинения И. С. Аксакова. М., 1891. Т. 2. Славянофильство и западничество. 1860—1886. Статьи из «Дня», «Москвы», «Москвича» и «Руси».
166 в статье «Хомяков» за подписью Николая Леонидовича Мещерякова (1865—1942) в первом издании Большой советской энциклопедии сказано: «Педагогические взгляды развиты Хомяковым в его статьях «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России» (1852) и «Об общественном воспитании в России» (1858)» и далее излагаются эти взгляды (БЭС. М., 1934. Т. 60. С. 61).
167 Шпет Густав Густавович (1879-1937) — философ, психолог, теоретик искусства. Имеется в виду его работа «Очерки развития русской философии (1922).
168 Г. Г. Шпет родился в Киеве и был внебрачным ребенком отца-венгра и матери-польки; взгляды Шпета и его отношение к русской философии определялись не столько происхождением, сколько влиянием феноменологии Гуссерля.
169 Леонтьев Константин Николаевич (1831— 1891) — писатель, философ и публицист консервативной ориентации, с 1887 года жил в Оп-тиной пустыне, незадолго до смерти в 1891 г. принял монашеский постриг с именем Климент. 170 Шипов Дмитрий Николаевич (1851— 1920) — политический деятель, один из лидеров земского движения конца XIX — начала XX в.,
скончался, находясь в тюремном заключении по обвинению в участии в антибольшевистском заговоре.
171 Вишневский Александр Леонидович (1861— 1943) — один из основателей МХТ, играл Бориса Годунова в «Царе Федоре Иоанновиче» А. К. Толстого в день открытия театра в 1898 г., первый исполнитель главной роли в спектакле «Дядя Ваня» А. П. Чехова. 172 Тарасова Алла Константиновна (1898— 1973) — актриса МХТ с 1916 года, в советские годы входила в руководство театра.
173 Дом по адресу Глинищевский пер., д. 5/7 построен в 1938 г. архитектором В.Н. Владимировым для артистов МХАТ.
174 Муромцев Сергей Андреевич (1850— 1910) — юрист, публицист, общественный деятель, основатель кадетской партии и председатель Первой Государственной думы (1906). Дочь — Ольга, в замужестве Шаврина, племянницы — Н.Н. Вокач, жена И. А. Ильина и В. Н. Муромцева, вторая жена И. А. Бунина. В официальных биографиях сказано, что скончался от сердечного приступа во сне.
173 Муромцева (урожденная Климентова) Мария Николаевна (1857—1946) — оперная певица, в 1885 г. в Петербурге с большим успехом исполнила партию Татьяны в опере «Евгений Онегин».
174 Щепкин Николай Николаевич (1854— 1919) — внук актера М. С. Щепкина, политический деятель, член Государственной думы III и IV созывов, расстрелян как участник антибольшевистской организации.
175 Струве Петр Бернгардович (1887—1968) — философ, экономист, общественный и политический деятель. Весной 1918 г. издательство Г. А. Лемана объявило о готовящейся серии «Библиотека общественных знаний под общей редакцией П. Б. Струве».
176 Мицкевич Сергей Иванович (1869—1944) — деятель большевистской партии, врач психиатр. Автор ряда мемуарных книг, в том числе: «Записки врача-общественника (1888—1918». М., 1941 и «Революционная Москва. 1888—1905». М., 1940.
Публикация Е.В. ИВАНОВОЙ